Особенного ничего не случилось. Федю не потянуло к гульбе, — только и всего. В первую большую, после прибавки, получку ему надо было итти со сверстниками в трактир, а оттуда навеселе в город, на Веселую улицу, где на каждом доме висит разноцветный фонарь, где из всех окон по вечерам хлещет звуками музыки, светом, гамом, топотом танцующих и визгом женщин. Так уже заведено: первую получку молодому рабочему надо пустить в дым, в дребезг посуды, в девок: все сразу узнать, одуреть и захлебнуться долей взрослого: все знаю! На всю улицу кричать что вот он, рабочий, гуляет, а раз он гуляет, то все должны понимать это, потому что душа его горит, сердце разрывается, а правды нет, правда у чорта на рогах, правда у кого-то в подтирках, а раз она в подтирках, то он, рабочий, вот так, при всех…. Разорвать на себе рубаху и глушить уши улицы, трясти ее стены и воздух старой, едкой и тяжкой руганью. А потом рычать под кулаками дворников и городовых или слететь от девок по лестнице на тротуар, с тротуара скатиться на мостовую, лежать в собственной крови, сквозь одурь и боль уголком сознания понять, что у него все, даже гульба, такое же каторжное, как работа, расплакаться и проклинать все и всех, пока не подберут…
Федя не захотел этого. После получки он отмахнулся от сверстников, с литейщиком Смолиным зашел домой, с расчетной книжкой положил на стол деньги, взял из них два рубля, переоделся и ушел.
— Ну, на два-то рубля, парень, пожару не сделаешь, — улыбнулся старик, вспоминая, как сам прокучивал первую получку. Ничего радостного не было в этом - трактир, рев машины-органа, драка с железнодорожниками, городовые, потом какая-то женщина, ее пляска и визг, сон с нею, а утром вновь пьянка, — но на старых губах бродил свет, и они шевелились:
«Было, и у меня было, ох-хо-хо, грехи наши…»
Федя вернулся засветло и принес две книги:
— Ну, папаш, я в библиотеку записал я. Буду читать…
— Что ж, валяй, я что…
В воскресенье Федя напился с отцом чаю, весь день пролежал под яблоней с книгами, а в понедельник, как всегда, вышел на работу. Пожилые были уверены, что он дня три будет гулять, и удивлялись:
— Что, или чист уже?
Сверстники посмеивались, ворчали:
— Он в монастырь готовится.
— Жадюга чортова!
Федя отмалчивался, по вечерам шарил глазами по страницам книг и шевелил губами. Это больше всего тревожило старика: «И чего он, спаси меня господи, шевелит губами?» И неделю так, и другую, и месяц, и всю осень и зиму.
На заводе пугали старика:
— Ой, смотри! достукается он с книгами…
Старика замутило, и он пошел к попу. Тот посокрушался с ним, подтвердил, будто усердное чтение, действительно, сушит человека, и надоумил:
— А ты принеси мне книги, я погляжу, о чем там написано-то.
Старик обрадовался и рассердился: «Как я, дурак, сам пе подумал», — к попу с книгами не пошел, но сам начал заглядывать в них. — И раз, и два, и три заглянул, — ничего страшного: книги о давних временах - когда какие цари были, с кем какие войны велись, где какие люди есть на земле.
Ему даже понравилось:
«Вон куда Федюк метит, не то, что я! А гулянку наверстает, сила целей будет».
Так и в цехе говорил, чтоб не болтали пустяков, повеселел, а Федя подбавил радости: забегал к технику с книжками, повторил арифметику, одолел дроби, занялся геометрией, стал разбираться в тонкостях котельной работы и прослыл башковитым. Затем вошел в тайный заводской кружок и перестал креститься. Старик глазам не верил:
— Ты что же это, богу ленишься?
Федя заюлил было, хотел замять разговор, да зарделся и отрезал:
— Не верю больше.
— Как это? — не понял старик.
— А так, не верю, — и все. Обман, заманиловка!
— Бог заманиловка? — задохнулся старик — Да ты что это? Рехнулся?
Старик кричал, грозил, показывал на иконы, — Федя ни с места.
— Сказал: не верю, значит, не верю, чего кричишь?
У старика в коленях похолодело. Он вынул из столика под иконами евангелие, жития святых, пошуршал ими и заволновался:
— Это тебе заманиловка? Это тебе на ветер сказано?
Толковать писание ему трудно было, он путался, не находил слов. Федя дослушал его, прикрыл рукой книги и спросил:
— Все сказал?
— Ну, все, а что?
— Ничего. Я это и без тебя знаю. Больше тебя читал этого. Только тут главное и не ночевало…
Федя выплеснул отцу свои, нетвердые еще, мысли о заводе, о водке, о попах, о работе и ударил по книгам кулаком:
— Вот! А тут один дым, чтоб ничего не видно было.
Старик не узнал послушного, молчаливого пария, стал прислушиваться к его словам, но порою усмехался и кивал на губы:
— Утер бы прежде молоко, чем учить.
— Ничего, само высохнет.
VIII