Сейчас они не играют и не пьют. У них есть задание. И это задание чеканит их лица — всепогодные, отчеканенные заданием. Я стараюсь запомнить черты каждого лица. И это мне удается. Лицо с таким выражением я узнала бы на любой пешеходной улице. Как узнала недавно икону Божьей Матери в лице одной белорусской женщины. У нее не было послушных щек, которые были у этих мужчин — вкупе с послушными ушами, послушными носами, послушными ртами. Они слышат, что должны слышать, и чуют, что должны чуять, и говорят, что должны говорить. Меня не удивляет — и не удивляло уже в пору моего детства, — что они стреляют, когда должны стрелять. Сначала они учатся умирать сами. И если ты вот так умертвил себя, если ты — человек, который давно умер сам, то тогда это очень просто, в сущности — игра, нехитрая, безыскусная игра: убить другого человека, чтобы и он умер так, как давно умер ты сам. Они не размышляют об этом. А если и размышляют, то тогда, может быть, думают, что и другой человек умирает сам по себе. Сам по себе — да и только. А не на границе, которую они тут стерегут и которой без них бы не было. Но они говорят — вернее, будут говорить потом, когда граница перестанет быть границей и превратится в большую, красивую, образцовую улицу, в знаменитую улицу с множеством шикарных магазинов, — так вот, они говорят, что на их месте там все равно стояли бы другие, и что нашлись бы другие для этого очень быстро, и что превратить такую границу в улицу для прогулок было бы невозможно даже при самой смелой фантазии. И вот именно эта улица — теперь улица для прогулок и покупок, и лишь таблички на домах рассказывают туристам, что город некогда рассекала граница с лающими собаками и свирепыми пограничниками в фуражках, непременных в любую погоду.
Калиста лает, и я иду дальше. Улица-граница стала красивой улицей. Здесь можно купить все, что душе угодно. Эта улица нравится даже французам. В кофейне на углу — хорошее пирожное и хороший кофе, и ты за них хорошо платишь, платишь чересчур много, потому что туристы портят цены. «Мы отдыхаем», — говорят они, но занимаются тем, что портят цены. Я сижу в кофейне, зима в столице выдалась морозной, я люблю зимы, когда нос от холода краснеет и часто идет снег: улица тогда становится белоснежной, снежинки все делают белым — чтобы воспоминания обрели новое дыхание. Никому не приходит в голову, что воспоминания могут выздороветь только таким образом. У них есть легкие. «Легкие воспоминаний — вот как это называется», — думаю я, проглатывая кусочек шоколадного торта как обещание счастья. Эти легкие сейчас отдыхают — под, за и перед тремя миллионами больших, изящных снежных звезд, коих, может быть, даже миллиарды, — я ведь не знаю, не оказывают ли они друг дружке каким-либо образом поддержку, удваиваясь или утраиваясь вне моего поля зрения. Я не могу сказать, сколько снежинок или снежинок-близнецов кружится в воздухе и падает на землю, но их неисчислимо много, ибо в противном случае воспоминания никогда не смогли бы дышать так, как они дышат сейчас. Чтобы они могли дышать, число снежинок должно быть больше силы моего воображения. Однако, если их миллиарды, то уже при одном слове «миллиарды» моя фантазия испытывает перенапряжение, причем оно так велико, что мысли мои словно сводит. Думать тогда больно, как больно идти, когда свело мышцы ног. Говорят, делу можно помочь, если, превозмогая боль, продолжать идти. Но я не могу поступать с мыслями так, как обращаются с ногами. Не могу принудить мысли двигаться дальше, зная, что иначе они станут мне мстить и долго наказывать своим отсутствием. Желая сохранить мышление на годы вперед, я на некоторое время перестаю думать и заставляю умолкнуть все обитающие во мне языки. К счастью, зимой здесь часто сильно холодает, и я пользуюсь этим, чтобы отдыхать в своей квартире или где-нибудь еще, например в кофейнях, лакомясь шоколадным тортом и не чувствуя за собой никакой вины.
Калиста, как и я, любит холодную столицу, а я люблю Калисту, в частности за то, что она приводит меня в места с неожиданно вкусными шоколадными тортами. Расположившись в такой кофейне, я наблюдаю за туристками. Они радостно фотографируются с псевдопограничниками. И выглядят при этом как у мадам Тюссо — искусственными, как люди из картона, которым можно было бы немедля оторвать голову, — столько в них нарочитости и фальши. Таким же поддельным выглядел Гитлер, прежде чем ему с плеч сорвали голову, — разумеется, в означенном музее. (В исторической реальности на него, как известно, лишь глядели, пока он сам не стер себя с лица земли.) У мадам Тюссо Гитлер был сделан, дабы и о нем помнили. К фигуре прикрепили табличку с текстом, коим разъяснялось, что Гитлер был знаменит на весьма своеобразный манер. Таким образом, посетителей музея предостерегали от возможного желания запечатлеть фюрера в памяти по обычному разряду.