— Зачем вы слова калечите? — отозвался внизу, ближе к двери, старый худой человек, который лежал, свернувшись калачиком, только седая башка светилась. — Если уж вы желаете по воровской фене все поломать, так пойте «надумал показаться на шнифты», а если уж по–человечески хотите, то…
— Я тебя, учитель, трогаю? И ты в мою душу не лезь, — зарычал в майке. — Как могу, так пою.
— Весь русский язык испоганили… — простонал старик.
— Молчи, фуфло! — заорал на всю камеру толстяк. И заколотил ногами, затряс соседние койки, чтобы, видимо, пронять старого человека.
Лязгнул замок, открылась дверь, на пороге возник охранник в пятнистой форме.
— Кого вши донимают? Радуйтесь, что с водой перебои. Будете базлать… — и он потряс резиновой дубинкой. — Понятно?
Согласное молчание было ему ответом. Дверь снова захлопнулась, прогремел засов, щелкнул замок. И в камере долго ни о чем не говорили.
— Истинно сказано… — наконец отозвался старый учитель. — От тюрьмы и от сумы… — И зашмыгал носом, заплакал.
«Как его–то угораздило сюда попасть?» — подумал недоуменно Лавриков.
Сосед снизу, Михаил, видимо, решил просветить тезку, снова вскинул шарящую руку, вертя ее и так и этак.
— Иван Егорович разбил в сердцах витрину магазина, где повешены ну все эти бабы резиновые, гандоны. Его, конечно, отпустят, но штраф впаяют. Все по закону. А этот, бегемот, упился на свадьбе, дом поджег. Потушить потушили, а свадьбу испортил. Из ревности, говорит.
— Она со мной дружила! — рявкнул в майке. — Мы со школы! А этот, вишь ли ты, бизнесмен сраный…
Снова загремела дверь, появился милиционер с резиновой палкой.
— Иван Егорович… вас.
— Спасибо, Леня… — засуетился старик, садясь и никак не попадая дрожащими ногами в ботинки. — Насовсем… или опять пришел этот, чтобы я извинился?
— Не знаю, — тихо отвечал охранник. — Но если что, мы тут соберем… расплатитесь. Не дело вам в «Иваси» время проводить.
Старик кивком простился с камерой и вместе с милиционером ушел. Миня хотел спросить соседей, что такое «Иваси», но сам догадался — видимо, ИВС, изолятор временного содержания.
К вечеру дали кашу с чаем, а ночью тезка, постучав кулаком в верхнюю шконку, шепотом обратился к Лаврикову:
— Слышь, Иваныч, мы с тобой как братья, оба Иванычи, у меня просьба… один хрен — терять нечего, сидеть не пересидеть, да вот думаю — она–то в чем виновата, Машка моя? Ну, баба, ну, дура… я его должен был убить. А у него репа крепкая — хоть и стукнул, утанцевал, хряк! Слышь, тебя, верно, завтра выпустят, ты же не по уголовному, а так… давай, вместо тебя выйду, найду этого Константина, решу с ним и вернусь, на себя все приму — мол, ты ни при чем, а я виноват, чтобы уж заодно отсидеть… Как твоя фамилия?
— Тихонов, — отвечал Лавриков.
— А моя Калита. Веришь? Как в учебнике. Утром выкрикнут тебя — я пойду, ладно? Они же не помнят в лицо никого. А к вечеру вернусь, богом клянусь, Миша! А?
Миня, свесившись, внимательно на него посмотрел. Хорошее такое русское лицо у человека, нос картошкой, под глазом родинка, похожая на веселый синячок. На шее цепочка с оловянным крестиком, концы у крестика лепестками, как у сирени. Миня подумал–подумал и кивнул. Тезка с силой пожал ему руку.
— Тогда одежку мне свою скинь, мою держи… Калита Иван Иванович.
«Наверное, обман откроется, — тоскливо завздыхал Миня. — А за обман тоже дают срока. Но, может быть, это судьба? Если и дадут срок… ну, отправят — и в тюрьме люди живут. Из ученых кто только не сидел? Королев сидел… Ландау сидел…»
На рассвете выкрикнули из–за железной двери:
— Тихонов!
Лавриков подскочил, как в детстве на лошадке, но вовремя опомнился, сник, замер. Зато сосед снизу, уже нарядившийся в тесноватую одежду Лаврикова — жаль синюю рубашку! — пошел на выход. Особенно брюки ему коротки, но вдруг не заметят.
Миновал час, два — Калита не вернулся. Значит, затея удалась — человек пошел мстить. «Но зачем же непременно ему убивать этого Константина? А если у них, у тех, была любовь? А вот если моя жена с кем–нибудь мне изменит… А вот пусть. Лишь бы счастлива была. Я же сам–то пал окончательно, с чужими женщинами соприкасался… Я ее не достоин».
— Разинул рот, а другаря больше не увидишь! — хмыкнул толстяк, который все, конечно, понял. — Мне это по барабану, но ты мудак.
Кто–то внизу, в углу, пробормотал:
— Он поступил, как герой. Про таких книги пишут.
— А ты бы молчал, падла! Брата родного ограбить — это ж надо?!
И снова наступила тишина. Лавриков, свесив голову, попытался узреть того, кто его назвал героем. В сумерках лицом вниз лежал подросток, он больше ничего не говорил.
Утром выкрикнули еще три фамилии — и быстро, перекрестясь, вышли на волю толстяк, сутенер и подросток. Миня остался один.