Когда-то, лет в пятнадцать, еще при крепкой советской власти, диссиденты были для меня героями и страдальцами. Книги Аксенова, Владимова, Гладилина я поставил на самое видное место нашей семейной библиотеки, хотя сами по себе они мне не понравились, кроме аксеновских «Коллег»; я повсюду старался упоминать их фамилии, даже на уроках литературы. Позже, прочитав в «Крокодиле» статью Аксенова «Мы — штатники» и почти сразу за тем напечатанные в «Юности» «Остров Крым», «Чонкина» и прочее, я их возненавидел — изо всех сил в свое время рвавшихся за рубеж, в капитализм, неплохо там устроившихся, заживших «как люди». А теперь я им просто завидую — они так или иначе сделали себе биографию, так или иначе обессмертились, с лихвой попировали и в ЦДЛ, и потом где-нибудь там в Нью-Йорке. Действительно, пожили и не очень-то при этом пострадали.
Синявского я никогда не читал, хотя, конечно, много слышал о нем. Что пересылал свои вещи за границу, за это долго сидел, потом уехал, где печатали, там тоже вроде со всеми переругался, даже защищал советский строй, поносил западный уклад жизни, издевался над собратьями-диссидентами, а его за это называли кэгэбэшным провокатором…
Да, судя по этой статье, что сейчас перепечатываю из одной книжки для другой, всё так. Но особо стараюсь не вникать, лишь слегка кривлюсь, наткнувшись на какой-нибудь стилистический вычур, незнакомое слово, выбивающие меня из ритмического постукивания по клавишам-буквам.
«Всякий сколько-нибудь значительный, уважающий себя писатель — диверсант, — вдруг ударило по мозгам после многих в меру эпатажных, но нынче почти смешных и неактуальных абзацев, — и, озирая горизонты и раздумывая, о чем бы таком ему написать, он избирает чаще всего запретную тему, будь то лагерь, тюрьма, евреи, КГБ или (что бы еще такое найти запретное?) — секс. Потому-то я и твержу, что свобода слова как раз писателям-то и не идет на благо, что от свободы писатель, случается, хиреет и вянет, как цветочек под слишком ярким солнцем».
Я хмыкнул от такого сравнения. Но печатать перестал и взял книгу в руки.
«А приятнее для писателя — тьма, лагерь, кнут, узда и запрет. И, значит, чем туже стягивают петлю на шее писателя (до известных пределов, конечно), тем ему легче и веселее в итоге поется».
Еще каких-нибудь два месяца назад я бы обрадовался таким словам, я переписал бы их в свою записную книжку и цитировал при каждом удобном случае. Теперь же… Зачем подзадоривать меня теперь… Поднимаюсь из-за стола и подхожу к окну. Смотрю на гроздья черных ягод, дальше, на шеренги горящих теплым светом окон дома напротив. Хм, мое окно, наверное, со стороны тоже теплое и уютное. Но на самом деле здесь я.
Ложусь на кровать, поворачиваюсь к синим цветочкам и завиткам. Пальцем путешествую по ним, перепрыгиваю через белые пропасти. Скоро это надоедает. Сажусь, закуриваю бычок из пепельницы, снова беру книгу.
«Я удивляюсь, как общество еще терпит, признает и даже превозносит писателя. Писатель — это живой мертвец. Это тень человека. Это человек, поставивший на себе крест».
Блин, ну этого еще не хватало… Буквально недавно написал (и уже успел напечатать в одной газете) рассказ про писателя «Нежить», и вот — вдогонку. Бросаю Синявского рядом с компьютером.
В холодильнике с полбутылки «Завалинки». Соленые огурцы в пакете, кусок докторской колбасы. Наливаю в чашку, глотаю, откусываю огурец.
На часах половина восьмого. Всего лишь половина восьмого. Еще в общем-то весь вечер впереди. Впереди весь вечер. Еще можно успеть горы свернуть. Письменный стол ждет меня. Тетрадь наготове. Садись и заполняй пустые белые клеточки, а потом положи в тумбочку на стопку других заполненных от корки до корки — в архив. Может, лет через пятьдесят она действительно будет в архиве. В каком-нибудь ЦГАЛИ… Наливаю еще, глотаю, откусываю огурец, потом колбасу.
Слушаю, как по груди и животу расползается щиплющее тепло. Постепенно и ощутимо оно впитывается в кровь, а кровь несет его к голове. Постепенно, но неотвратимо. Подталкиваю тепло новой порцией. И бутылка почти пуста. Это меня пугает.
Быстро выключаю компьютер, надеваю пальто и выхожу. Запираю дверь, пощелкивая тапками, шагаю по коридору-туннелю к лифту.
Ближайший магазин на первом этаже общаги. Заправляет в нем тетя Алина, двухметрового роста, неопределенного возраста, неопределенной национальности (кажется, смесь украинки с армянкой). Другие продавщицы появляются, исчезают, а она неизменна. И каждый день за прилавком.
Много повидал этот магазин, выражаясь высокопарно, человеческих взлетов и падений. В том числе и моих. То покупал я здесь шампанское и торты, чтоб цивильно обмыть первую (вторую, третью) публикацию, то брал несколько бутылок водки для серьезной, массовой пьянки, то дрожащей рукой ссыпал на блюдечко возле кассы мелочь, чтоб получить взамен «Жигулевское» на похмелку, то просил под запись (в долг) у тети Алины хлеб и пакетик китайской лапши.
Сегодня я выбираю водку попроще — «Русскую» за сорок восемь рублей (хочется вспомнить ее сладковатый вкус) и полкило слабосоленой салаки.