Две сестры в белых халатах появились на пороге, а вслед за ними пожилой мужчина, выйдя из больницы, он тут же набил трубку и раскурил ее, судорожно, торопливо, как наркоман, он пыхал ею, потом оглянулся и направился ко мне. Движением руки он испросил позволения сесть, вполголоса прочитал имя Рупрехта Вильдганса, пожал плечами, словно хотел сказать: «А почему бы и нет?», и потом сел рядом со мной. Он протянул мне трубку: «Там, в стенах больницы, курить запрещается». — «Я знаю, — сказал я, — знаю». В том, как он смотрел на меня, было что-то вызывающее, он будто спрашивал себя, гожусь ли я для беседы на скамейке, от меня не ускользнуло также, что его что-то угнетало, от чего он хотел избавиться. Не задавая вопросов и не ища подходов, он без обиняков сказал: «Нет никакой уверенности в том, что мой сын выкарабкается, нет гарантий, так и его врач считает». — «Он болен?» — «Болен? — повторил он, и то, как он произнес это, звучало несколько пренебрежительно. — Пожалуй, можно сказать, что он болен, но я назвал бы это болен на голову». Он затянулся, крякнул от горечи, от отчаяния, и, имея в виду свое несчастье, заставившее его заговорить, сказал: «Он наложил на себя руки». Я не сразу понял, что он хотел этим сказать, но после короткого раздумья он просветил меня: «Мы никогда не поймем, почему он это сделал, он стрелял себе в грудь, хотел попасть в сердце, но немножко промахнулся». Пожилой мужчина покачал головой, как бы отгоняя от себя те мысли, что пришли ему сейчас в голову, он закусил губу, колеблясь, стоит ли продолжать, но снова заговорил, его несчастье, по-видимому, понуждало его к этому. Он никак не мог взять в толк, что кто-то попытается в наши дни лишить себя жизни только из-за того, что не сдал экзамен, одаренный, всеми обожаемый юноша, который знал, по крайней мере должен был знать, сколько было вложено в его будущее. «Двести лет назад, да, но сегодня?» Чтобы как-то отвлечься от своей беды, он повернулся ко мне, посчитав себя вправе — обоснованное с его точки зрения право — расспросить меня, он хотел знать, что привело меня сюда: «А ты? У тебя там кто-нибудь из родственников?» Я сказал: «Моя учительница, — и добавил еще: — Мои одноклассники и я, мы навещали нашу учительницу, она попала в катастрофу». — «Автомобильную?» — «В порту, — сказал я, — во время шторма, ее бросило на мол». Он задумался, возможно, пытался представить, как это все происходило, потом сказал: «Наши учителя, да, — и потом еще: — Вы ее, вероятно, боготворите?» — «Даже больше», — сказал я, после чего он в раздумье посмотрел на меня, но был моим ответом доволен.
Почему он неожиданно ушел, без спасибо, без прощания, я не знал, но он устремился к двум мужчинам в белых халатах, появившимся в двери. Они направились, занятые своим разговором, к простенькому павильону, он прошмыгнул вслед за ними, наверняка намереваясь получить от них подтверждение своим надеждам. Врач, которого ждал я, так все и не шел. Но я умел ждать.
По мере того как таяла моя пачка сигарет, я думал о Стелле, для меня было очевидно, что в школе нам придется подождать ее, для первого урока ей уже нашли замену, англичанина, который, по-видимому, должен был проходить практику в нашей гимназии. Уже одно только его имя вызывало в классе смешливый интерес, этого учителя со стороны звали Гарольд Фицгиббон, особым изяществом он не отличался, не было в нем той живучей английской сухопарости, которой мы привыкли восхищаться в телевизионных фильмах; мистер Фицгиббон был кругленьким, на коротких кряжистых ножках, и его краснощекое лицо вызывало доверие. То, что он поздоровался с нами по-английски, всех нас, пожалуй, порадовало, и в душе я был благодарен ему, что он с самого начала упомянул о печальной судьбе фрау Петерсен — «her sad misfortune»[31]
— и пожелал ей скорейшего выздоровления. Ознакомившись с заданиями, которые давала нам Стелла на последних уроках, он нашел одобрительные слова для