Во «Фрегате «Надежда» описываются плафоны Александрийского театра, созданные после того, как он покинул столицу. Не словишь на неточности, а у автора под рукой были только письма…
В переписке Полевой невзначай заметил, что уже не носят чёрных галстуков; Бестужев схватился за голову: «Смешно мне было, что я так отстал от модного света и сделал подобную ошибку».
Когда бы только галстуки и плафоны!
В университетских аудиториях, кажется, возобладали новые настроения; Костенецкий дружил со студентами Герценом и Огаревым. Имена эти ничего не значили для Бестужева. Но чем-то тревожили: мужают иные властители дум, его кавказский ореол тускнеет. Это было тем вероятнее, что и Кавказ тускнел для Бестужева.
Живописные горцы — все больше невежды и разбойники. Но глупо ждать приветливости, идучи к ним с картечью и штыками.
Политика подкупа старшин и ханов близорука, как близоруки, ненавистны ему всякие полумеры.
Не упоминая декабрьскую неудачу, Бестужев связывал ее с паллиативными действиями. Но и правительство во многих пунктах бранил за половинчатость.
Перед оторопевшим Костенецким развертывалось небывалое по дерзновению полотно.
Русские, как удав, с каждым днем тесней стягивают свои кольца, отнимая у туземцев поле за полем, утес за утесом. Платятся своей кровью, солдатскими головами. Этих жертв, этих трат достало бы вылепить Кавказ из меди на Пулковской горе. Если бы все вложить в один поход (сколько солдат гибнет в два года от поносов, лихорадки!) и завладеть горами со здоровым климатом, Кавказ станет раем…
У Костенецкого туманилось в голове, он смиренно ожидал, когда Александр Александрович заговорит о вещах более внятных. О русской старине, например, о кольце, которое выкопал когда-то на Куликовом поле и бережет, как святыню. Или о другом кольце — железном, на большом пальце, для удобного взвода тугих курков…
Купаясь в море, Костенецкий восхищался неутомимостью Бестужева-пловца.
На берегу Александр Александрович, поигрывая мускулами, вытирал полотенцем блестевшие от воды волосы, отбрасывал их назад, капли падали, скатывались с мощного торса. По-мальчишески, прыгая на одной ноге, попеременно наклоняя голову к правому плечу и левому, он удалял воду из ушей. Костенецкий не видел ничего комичного в тяжеловатых прыжках, не замечал венозных узлов, голубыми гроздьями набрякших на ногах Бестужева.
Молодой поклонник узрел в нем само здоровье, удаль — то, чего и добивался Бестужев, что питало легенду о Марлинском. Легенда эта бродила по столичным салонам, слухи о донжуанских похождениях сменялись вестью о геройской гибели, весть отступала, новые были и небылицы украшали имя Марлинского.
По настоянию Бестужева Костенецкий поселился у него на квартире вместе с молчуном Борисом Нероновичем Поповым. Батальонному лекарю Попову известно, что Бестужев страдает едва не всеми хворями, указанными в медицинских пособиях. Тиснение крови дает адские головные боли, рези в животе мешают застегнуть мундир, приступы вялости делают нелюдимым…
Хлопоты о переводе — в любой круг ада, только прочь из Дербента — увенчались успехом. Но как воспользоваться новым назначением? Слишком плох Бестужев, не сесть в седло. Ахалцых — смертельная скука, траты на устройство. Меняет шило на мыло.
В Дербенте удалось наконец поладить с Васильевым, обе стороны устали от распрей. И Шнитников под нажимом генерала Байкова протянул руку «этой дубине». На праздничном ужине распечатали шампанское и портер. Но Бестужеву нельзя ничего есть, пить…
У Павла тоже худо со здоровьем, длиннющий список болезней. С образцовой аккуратностью Александр переводит деньги, просьбами докучает редко, но «любезнейший Поль», состоящий теперь при канцелярии начальника артиллерии, забывает о них, делает долги, за которые расплачиваться брату.
Бестужев жалуется Ксенофонту Алексеевичу на неумение ладить с «мадам цензурой», на тягостность своего положения в литературе.
«Не только за критику, да и за сказку страшно садиться — и положительно говорю вам, что это главная причина моего безмолвия… Малейшее слово мое перетолкуют, подольют своего яду в мое розовое масло — и вот я вновь и вновь страдалец за звуки бесполезные!!»
Он еще не окончил послание Полевому, где последними словами бранил Фаддея, как принесли письмо от Булгарина.
В сущности, Булгарин — добрый малый, любит Бестужева, еще больше, конечно, любит деньги. Почему, однако, клевещет на Полевого?
Быстро закончив послание Ксенофонту Алексеевичу, взяв новый лист и не меняя пера, Бестужев пишет к Булгарину.
Слишком откровенничать не станет. Но от защиты братьев Полевых он не отрекается, да будет Булгарину известно: для Бестужева «Московский телеграф» — лучший журнал. Чтобы легче глотать такое, надо смазать строки искупительным елеем. Полезно и для тех, кто будет читать письмо к Полевому.
«…Совесть моя чиста против бога и царя, а чистая совесть — копь неизменный».
Про чистую совесть, про царя и бога вполне уместно.