Николай, едва выстоявший заутреню, начал спешить. Поймав недоуменный взгляд матушки, покраснел, как нашкодивший мальчуган. Обязательно вернется к обеду…
Среди долетевших до слуха Прасковьи Михайловны слов, которыми обменялись сыновья, она уловила фамилию Моллера, начальника Петра. Имелся и еще Моллер, тоже по морскому ведомству.
Она хорошо запоминала такие фамилии: в Нарве жило немало немцев — ремесленников и коммерсантов. Ее удивляла враждебность сыновей к немцам. Тем более странная, что Николаша души не чаял в капитане Тизенгаузене, плохо говорившем по-русски, Александр носился с чудаком Кюхельбекером. Вообще среди их друзей по службе и по изящной словесности немало немцев. Когда, будто невзначай, она спросила сына Сашу, он — опять-таки странно — объяснил: Кюхельбекер и Тизенгаузен — чужой веры, но духом русские…
Петр тоже заторопился, глаза лихорадочно вспыхнули. Прасковья Михайловна потрогала лоб — не жар ли?
Здоров, — он поцеловал ей руку, будет к обеду.
— Ты не завтракал, — спохватилась мать.
— Ничего, напился чаю…
Жена офицера, человека деятельного, она мирилась с непредвиденной мужской занятостью. Оставляя за сыновьями право спешить по делам, внутренне терзалась тревогой, к которой добавилась сегодня толика огорчения. Ведь так надеялась целый день быть в их кругу, слушать их смех, легкую пикировку, вспыхивающую с приходом Александра, умудрявшегося поддеть любого и расшевелить даже частенько впадавшего в дрему Петра.
К обеду все соберутся. Сколько их еще впереди, таких обедов — за воскресным столом, с сыновьями, бог даст, с невестками и зятьями, там и внучатами…
Глядя ночью на мерцающий фитилек лампады, опа ощутила прилив давно не испытываемого счастья. Теплый, обжитый дом, сыновья — солидные люди, подросли дочери, все они спаяны любовью к ней.
Дать жизнь — назначение матери. Но прочно сохраниться в жизни детей даровано не каждой.
Пять лет назад, совершая поход, полный всяческих впечатлений, Александр стремился в Нарву, на родину матери, — увидеть эти места, сберечь в памяти. «Пишу к вам, любезная матушка, из места вашей родины, в виду башен нарвских, по которым вчера лазил я, как белка, в опасности быть раздавленным сводами или упасть с 30-саженной вышины… Какой вид, какое местоположение!..»
…Вскоре после утреннего отъезда Николая, за ним — Петра у дома задержалась щегольская карета. Человек в громоздкой шубе, не глядя под ноги, спрыгнул в талый снег, поспешая к крыльцу.
Доложили: Кондратий Федорович Рылеев.
Прасковья Михайловна не стала ждать, сама спустилась вниз.
— Что ж я, старая, тебя, голубчик, не углядела, — говорила она, целуя Рылеева в лоб, — Раздевайся. Чаю подадут.
Рылеев нерешительно снял шубу.
— Ты небось к Николаю? Он недавно со двора.
Кондратия Федоровича раздосадовала неувязка. Он ли припозднился? Какие-то новые причины понудили Николая уехать до срока?
— А Петруша? — не питая надежд, поднял голову Рылеев.
— Следом за братцем.
Рылеев огорченно потянулся к только что повешенной шубе.
Бестужеву подмывало узнать про Александра. Но удержалась. Рылеев сам вспомнил: Саша с утра не поспел, к обеду будет…
С отбытием мужчин дом не стих. Маша и Оля сновали по комнатам, слуги таскали стулья в большую гостиную.
Для обычного обеда на десять кувертов достаточно столовой на первом этаже; мебель карельской березы — старая и удобная, окно на Андрея Первозванного. Но сегодня она распорядилась накрывать на пятнадцать. Их самих девятеро, Рылеев с Торсоном — одиннадцать, три-четыре негаданных гостя.
Купчина Гурьев тянулся за аристократией, — на втором этаже поместил парадную опочивальню. Прасковья Михайловна, безрадостно вздохнув, выбрала себе покой в торце, как и из столовой, на бело-розовую церковь. В бывшей купеческой спальне устроили гостиную — между окон зеркало, по стенам литографии, батальные полотна, софа в углу, ломберный стол за ширмой, кресла, темные обои с золотыми лилиями. Дверь в соседнюю комнату сняли и повесили раздвижные коричневые шторы, — комната продолжала гостиную.
Дети, за исключением Николая и Елены, не набивались в советчики, заранее соглашаясь со всем, что будет сделано в доме по воле и вкусу матушки. Такое доверие тешит родительское сердце, однако не худо бы и самим вникать в топкости житейского обихода.
Она опять попадала в лабиринт противоречий — невольный деспотизм материнской любви, горделивое сознание: все дети при мне и — неотступное опасение: когда же обзаведутся собственными семьями?