— Как скажешь, — ответила Мать, бережно, чтоб мягче легло, накрывая обнажённое тело одеялом, — тут ты главная. А синяков-то нет. И не распухло нигде.
— Внутри они у него, — ответила Матуха, — изнутри и пухнет, оттого и есть не мог. Пошли, Мать, до отбоя успеть надо.
Столовая встретила их насторожённо выжидающим молчанием.
— Всем есть и быстро выметаться, — скомандовала Мать. — Маманя, посуду пусть без тебя моют. Мужики, где хотите, но чтоб его не трогать и в мыльную, пока не скажем, не заходить. Старший, за Тукманом следи, с него и не то станется.
— Я пригляжу, — сказал Тарпан.
— Раньше приглядывать надо было, — отрезала Мать, — ну да что теперь.
Ели все быстро, без обычных смешков и разговоров. И из-за стола встали, не благодаря Мать, только молча кланяясь.
В спальню мужчины заходили осторожно и, косясь на койку Полоши, рассаживались по своим, сбиваясь в компании земель и бригад. Зуда сидел на своей койке, и вокруг него было пусто: ближайшие соседи пересели к другим. И говорили все тихо, полушёпотом. Даже Махотка не пошёл, как обычно, в коридор зубоскалить с девками, а смирно сидел рядом с Мухортиком, и так щуплым, а сейчас словно истаявшим от страха и ожидания.
Матери вошли все вместе, вшестером, все с распущенными волосами в одних белых рубашках-безрукавках. Тукман открыл было рот, но Тарпан быстро пригнул его голову к своим коленям.
— Не смотри, нельзя, — шепнул он.
Тукман послушно зажмурился. Остальные, сидели неподвижно, отводя глаза.
Матери подошли к койке Полоши, сняли одеяло, дружно подняли и поставили на ноги бессильно обвисающее тело. Окружив, поддерживая, подпирая его своими телами, повели в душевую.
Когда за ними закрылась дверь, Старший перевёл дыхание.
— Так, мужики, не шуметь и не заходить. А в остальном, что хотите.
— Знаем, — откликнулся за всех Тарпан и отпустил Тукмана. — Давай в чёт-нечет играть.
— Давай, — согласился Тукман, очень обрадованный таким предложением. Обычно с ним никто играть не хотел.
Сквозь боль и беспамятство Гаор чувствовал, что его трогают, но не то что оттолкнуть эти руки, даже закричать не мог, силы не было, он как истаивал, растворялся в затопляющей его боли. Остатки сознания как лоскуты снега в горячей воде, сейчас растают, и ничего уже не будет, ни боли, ничего… Умирать не больно… пока болит, ты живой, скоро боль кончится, осталось немного… надо потерпеть, немного потерпеть…
Над ним зазвучали голоса.
— Потерпи, парень…
—
—
—
Жарко, как же жарко, нечем дышать…
Широко раскрытым ртом Гаор хватал влажный горячий воздух, и не мог вдохнуть, протолкнуть застрявший в даже не в горле, а в груди комок.
Чья-то ладонь мягко касается его лица и волос. Это было, когда-то было… Он со стоном открывает глаза. Горячий белый туман, и в этом тумане странные белые фигуры. Женщины? Но почему они… такие?
— Как звать тебя?
— Рыжий, — стоном вырывается из сразу пересохшего горящего рта.
— А раньше как звали?
Раньше это до рабства? Зачем это?
— Гаор… Гаор Юрд…
—
—
Звучат странные непонятные слова, чьи-то руки гладят, растирают ему ступни и кисти, почему-то становится легче дышать.
— Ма́терино имя назови, как мать звала?
Женское лицо склоняется над ним, светлые прозрачно-серые глаза, как тучи на осеннем небе, глядят строго и ласково.
— Не помню… — отвечает он этим глазам, — ничего не помню.
— Неужто матерь ро́дную забыл?
— Мне запретили помнить…
— Сколько ж было тебе, как забрали?
— Пять…
—
—
—
—
И протяжное монотонное пение, непонятные слова…
—
Руки, гладящие, растирающие ему грудь… Вдруг комок исчезает, и он с всхлипом втягивает в себя воздух.
—
—
Его поворачивают на живот, и те же руки ложатся на его спину. Он вздрагивает, обречённо ждёт боли, но боли нет, она далёкая, слабая, но опять становится тяжело дышать.
— Матуня,
—
Прямо у лица прохлада, он, не открывая глаз, тянется к ней, окунает лицо в холодную воду.
—
—
—
Прохлада отодвигается, но маленькая рука смачивает ему виски, обтирает лицо, и он шевелит губами в беззвучной благодарности.