Еще несколько раз наведывался туда Юрий, и каждый раз — беспробудные пьянки с тем же результатом: Тоня не позволяла, как принято теперь выражаться с легкой руки заграничных авторов, «войти в нее». Судя по всему, она совсем не была развращена немецкими захватчиками. Или же отменно умела сдерживать себя, даже в подпитии, а также уходить от всех расспросов о том, как жилось при немцах, приставали к ней или нет, принуждали к сожительству… Теперь Юрий думает, что скорее всего главным чувством, которое обуревало тогда бедную Тоню, был страх — страх перед тем, что ожидало ее после возвращения на родину: может, доходили до нее кое-какие слухи или с ней уже беседовали мужички из «СМЕРШа» и подобных организаций…
Когда к концу лета 9-му автополку приказали отправляться домой, на Украину, кузова большинства машин были забиты репатриированными — в основном, молодыми женщинами; Тони или ее подруг Юрий там не увидел. И особого веселья или радости среди этих людей не ощущалось: из кузовов шли прямо-таки волны неуверенности и тревоги… Впрочем, быть может, это все нынешние выдумки Юрия.
А теперь обратимся опять к его собственным свидетельствам о том времени, запечатленным спустя двадцать лет в рассказе под названием «Принц», который стал одним из его любимых.
5. ПРИНЦ
У меня болели зубы. Впервые с начала войны. Только-только она кончилась — и вот, пожалуйста: заболели. Хорошо бы еще у себя дома, а то за тысячу верст от районной поликлиники, на берегу Эльбы, возле немецкого города Майсена. Наверное, я простудился девятого мая, когда упал с велосипеда и провалялся часа два на земле. Упал я не от пули: выстрелов в тот день уже не было, упал я от радости.
В середине того дня я приехал на велосипеде в штаб батальона. Передал донесение и остался послушать радио в комнате у начальника штаба. По освещенному квадрату передвигался тросик с красной отметиной, справа отливало золотом слово «Принц» — марка приемника, слышалась чуть картавая немецкая речь; отрывистая короткосложная английская… Вот Москва. Знакомый голос… На секунду в застекленной рамке приемника, будто на экране, увидел я неширокую улицу, извилистую, с булыжной мостовой… Афиши на деревянных заборах, зеленый ларек… вывеска — «Портной Лев во дворе»… У подъезда красного кирпичного дома сидит на стуле толстый восточный человек с маслеными глазками; он спрашивает: «Малшик, конфэту хочешь?».. А вот серый шестиэтажный с воротами, как туннель, и во дворе — первое парадное налево… Мой дом… Я, кажется, открыл дверь с испорченной, как всегда, пружиной, потому что обдало холодом каменной лестницы, и сразу сделалось темно: в полукруглую дольку окна между первым и вторым этажом проходило немного света. Но вот стало светлей, взбегаю на третий этаж, три звонка…
Секунда прошла — и экран погас. Я снова в комнате с широким окном, со стеклянной дверью на каменную веранду. За стеклами — зелень деревьев, серая полоска Эльбы, на другом берегу — корпуса электрозавода Симменс-Шуккерт…
Знакомый голос диктора говорил: «…и прекращаются военные действия…» Мы знали, не сегодня-завтра войне конец, но не представляли, что все это может уложиться в несколько слов — все дороги, бомбежки, снега под Старой Руссой, развалины Торжка, Варшавы, Дрездена, и сардельки-аэростаты на улицах погруженной в сплошную темень Москвы.
— Мир! — закричал начальник штаба и выскочил из комнаты.
— Мир! — крикнул я, сбегая по лестнице каменной веранды в сад. По дороге я тряхнул за плечо старого немца, хозяина дома. — Мир! — заорал я на него, как на глухого. — Фриден! Ясно?
Он взглянул на меня бесцветными глазами, губы его затряслись.
Удивительно ли, что в считанные минуты на столе у начальника штаба появился бочонок с австрийским вином и что пробка недолго пребывала в его отверстии. Ее заменил резиновый шланг, и честь насосать первую кружку вина досталась шоферу командира батальона.
И совсем уж неудивительно, что на обратном пути к себе в роту я свалился под кустом с велосипеда и мирно проспал часа два. Мирно! Ведь наступил мир. И даже то, что у меня свистнули во время сна фуражку и велосипед, не смогли омрачить моего настроения. Хорошо, хоть ремень и штаны оставили. И пистолет.
А вот теперь у меня болели зубы. И тогда командир взвода Гараль, который знал немецкий лучше всех нас (что было совсем не трудно), сказал, что видел где-то в городе вывеску зубного врача. Лейтенант Гараль мог не только читать вывески, но даже объясняться с немцами. Только, видит Бог, особого удовольствия они от этого не получали, потому что, хотя болтал он бойко, но был это не столько «дойч», сколько «идиш», которого он вдоволь наслушался в детстве у себя в Каменец-Подольске.
Мы сели в трофейный зеленовато-серый «вандерер» и отправились. Ехали сперва над Эльбой, потом попали в центр Майсена и заколесили по крутым узким улочкам. Искали долго, и зуб разболелся ужасно; поэтому, когда наконец подъехали к дому врача, я выскочил из машины, даже не закрыв дверцу. Лейтенант пошел за мной.