Далее, изначальным и евангельским учением христианства является то, которое Августин в согласии с главами церкви защищал от пелагианских тривиальностей; очистить его от ошибок и восстановить в прежнем виде Лютер считал главной целью своих стремлений, как он это прямо высказывает в своей книге «De servo arbitrio»[147]. Это – учение о том, что воля не свободна, а имеет изначальную склонность ко злу, и поэтому дела ее всегда греховны, недостаточны и никогда не могут удовлетворить справедливости; что, следовательно, спасает только вера, а вовсе не эти дела, сама же эта вера вытекает не из намерений и не из свободной воли, а дается нам благодатью и без нашего содействия как бы сходит на нас извне. Не только упомянутые ранее, но и этот последний истинно евангельский догмат принадлежат к числу тех, которые в наши дни грубое и плоское миросозерцание отвергает как абсурдные или скрывает, потому что, вопреки Августину и Лютеру, оно склоняется к тривиальному пелагианству (таков характер современного рационализма), считает чем-то устарелым именно эти глубокомысленные догматы, присущие христианству в собственном смысле и существенные для него, и, наоборот, удерживает в качестве главного догмат, ведущий свое происхождение от иудейства и только на историческом пути соединившийся с христианством. [Как это справедливо, можно видеть из того, что все находящиеся в последовательно систематизированной Августином христианской догматике противоречия и непонятные мнения, которые именно и привели к противоположной пелагианской тривиальности, исчезают, как только мы абстрагируемся от основного иудейского догмата и признаем, что человек – создание не какой-нибудь другой, а своей собственной воли. Тогда все становится тотчас ясным и понятным, тогда не надо никакой свободы в operari[148], ибо она лежит в esse[149], и там же лежит и грех как первородный грех, действие же благодати есть наше собственное. При современном же рационалистическом взгляде многие тезисы августинской догматики, основанной на Новом Завете, оказываются совершенно несостоятельными и даже возмутительными, например предопределение. Вследствие этого отвергают подлинно христианское начало и возвращаются к глубокому иудаизму. Между тем ошибка, или основной недостаток христианской догматики, находится там, где его никогда не ищут, и содержится именно в том, что считается решенным и достоверным и не подвергается испытанию. Если устранить его, вся догматика оказывается рациональной, ибо названный догмат губит вместе со всеми другими науками также и теологию. Изучая августинскую теологию по книгам «De civitate Dei»[150] (особенно по 14-й книге), испытываешь нечто подобное тому, как если бы мы хотели непременно поставить тело, центр тяжести которого находится вне его: как бы мы его ни вертели и ни ставили, оно неизменно рушится. Так и здесь, несмотря на все старания и софизмы Августина, вина мира и его страдания постоянно падают на Бога, который сотворил все и вся во всем и к тому же еще знал будущий ход вещей. Что Августин сам понимал затруднение и был им озадачен, это я уже показал в своем конкурсном сочинении о свободе воли (гл. 4). Равным образом и противоречие между благостью Божьей и несчастьями мира, как и между свободой воли и предвидением Божьим, служило неисчерпаемой темой почти столетних споров между картезианцами, Мальбраншем, Лейбницем, Бейлем, Кларком, Арно и мн. др.; при этом единственным непоколебимым догматом служило в глазах спорящих бытие Бога и его свойства, и все они беспрестанно вращались в кругу, пытаясь примирить названные противоречия, т. е. решить неразрешимую арифметическую задачу, в результате которой всегда получается остаток: спрятанный в одном месте, он вновь появляется то здесь, то там. А то, что именно в основной предпосылке надо видеть источник затруднения, это никому не приходит в голову, хотя и напрашивается само собой. Только Бейль дает понять, что заметил его]. Мы же признаем в упомянутом учении истину, совершенно совпадающую с результатами наших размышлений. В самом деле мы видим, что истинная добродетель и святость помыслов имеют свой первоисточник не в обдуманном произволе (делах), а в познании (вере), – именно к этому и привела нас наша главная мысль. Если бы к блаженству вели дела, вытекающие из мотивов и обдуманных намерений, то добродетель была бы всегда только умным, методическим, дальновидным эгоизмом, и с этим ничего нельзя было бы поделать.