Если идти с Песка в деревню, в третьей хате по левую руку проживало до войны семейство, в котором все назывались уменьшительно-ласкательными именами — Петечка, Митечка, Сенечка. Конечно, шестидесятилетнего старика Петечкой никто в глаза не называл, это стало уже просто кличкой, а неженатые сыновья еще оставались Митечкой и Сенечкой. Сколько помнит Велик, жили они втроем. Потом Митечку взяли на военную службу, Сенечка уехал куда-то учиться на агронома. При немцах он часто появлялся в Журавкиие. Приезжал на дрожках, которые играючи катил за собой красивый пегий конь по кличке Дубок. Сенечка был одет в добротный городской костюм, а зимой и в драповое пальто с каракулевым воротником, меховую шапку и легкие чесанки с галошами. Всегда носил при себе пистолет — то в портфеле среди бумаг, то в кармане брюк, то на ремне под костюмом. Где-то под Карачевом Сенечка управлял большим имением.
— Кто ж он теперь? — на бегу спросил Велик.
— Солдат, — пожал плечами Вовка. — Пилотка, гимнастерка, сапоги — все чин чином. Погоны с пушками.
— Вот-то радости у Петечки! Один сын на побывку после ранения пришел, не прошло и недели — другой заявился.
— А это уж как водится: кому повезет — радость за радостью катятся, а кому не повезет… — Вовка с горечью махнул рукой: его старший брат всю войну прошел без единой царапинки, а позавчера на него прислали похоронную.
Сенечка стоял у порога своей хаты, широко расставив ноги, крепко сбитый, ладный, краснолицый — похоже, успел уже хлебнуть горячительного. Полукругом, не рискуя подступать к нему ближе, чем шагов на пятнадцать-двадцать, стояли растерянные «моряки», слушая странную Сенечкину речь.
— Ишь, нацепили погоны, сопляки! Не доросли еще! Не положено! От погон все зло на земле… Ну-ка, быстро снять!
— Японский городовой! Какое твое дело? Мы к тебе не лезем! — закричал Гавро, вытирая кровь на губе. С правого плеча его свешивался на нитке сорванный «с мясом» командорский погон. Видно, Гавро побывал в руках у Сенечки.
— Молчать! — взревел Сенечка. — Скажи, пожалуйста, — Морфлот! Шпана недорезанная!
— Это ты полицай недобитый! — заорал оскорбленный Гавро.
Остальные тоже были оскорблены. В Сенечку полетели палки, высохшие коровьи лепехи, горсти песка — все, что оказалось под рукой. Сенечка начал выдергивать кол из палисадника, но в это время вышел его отец, низенький согнутый пополам старик с окладистой бородой и шустрыми глазами.
— Расходитесь, расходитесь, — замахал он руками на ребят. — Чего пристали к пьяному человеку?
— Мы его не трогали, он сам на нас налетел! — крикнул Гавро. — Погоны, вишь, ему наши помешали, Морфлот не по нутру!
— Мало ли что пьяный дурак может ляпнуть, — слегка осевшим голосом сказал Петечка и со злостью рванул Сенечку за рукав. — Ну-ка, марш в хату! Марш! — закричал он сдавленным голосом, негромко, но так страшно, что Сенечка подчинился. На прощанье он только погрозил ребятам кулаком, и то молча.
А Петечка остался еще на некоторое время. Оглядев ребят, он заметил Велика и обратился к нему:
— Валентин, угомони своих солдат. Что это на самом-то деле — человек с фронту, нюхнул пороху, пролил кровушку за нашу родную советскую власть, ну, пришел домой, выпил, думал, тут мирная жизнь, глядь — а тут дети в погонах. Вот он и осерчал. Скажи, Валентин, можно осерчать в таком разе? А? — Он цепко вглядывался в Велика, ожидая ответа.
Но Велик молчал. Он был согласен, что «в таком разе» можно и осерчать, однако соглашаться почему-то не хотелось — может, потому, что речь шла о Сенечке, которого он помнил по оккупационным временам, совсем еще недавним, и потому, что говорил это Петечка, который в те времена гордился своим предателем-сыном, радовался, что растащили колхоз, и, разделив землю, снова стали жить единолично, а сейчас вот поминает советскую власть, называет ее родной. Но и в спор вступать не было причины, потому как факт был налицо: Сенечка — солдат Советской Армии, а Петечка — отец двух советских воинов.
— Морфлот, строиться! — скомандовал Велик…
Воевать настроение пропало и, наскоро закончив маневры, ребята разбрелись кто куда. Большая группа осталась на Песке играть в «галю», другая отправилась на Навлю.
День выдался как по заказу — солнечный, безветренный, умеренно, жаркий. Пахнуло летом, хотя до лета был еще целый месяц, и в мае, все знали, погода всякое могла выкинуть — и морозцем стукнуть, и снежком припорошить. Даже на Великовом коротком веку такое случалось. Ребята шли распаренные, в распахнутых рубашках. А Гавро никак не мог успокоиться после стычки с Сенечкой.
— Если он переоделся в нашу форму, так уже и наш? — вопрошал он, взлохмачивая пятерней и без того лохматую русую шевелюру и воинственно оттопыривая толстые губы. — Японский городовой! В деревне все помнят, как он хлыстиком по валенку постукивал и через каждое слово поминал Гитлера: «фюрер сказал», «фюрер указал».
— Ну мало ли что, — возразил Иван Жареный, скорее для продолжения разговора, чем взаправду. — Раз ему доверили оружие, значит, простили. Скажешь — нет?