Сарай, возле которого ночевали, стоял шагах в пятидесяти от железнодорожных путей. Всю ночь грохотали, трубя, поезда, но шум их донельзя уставшим людям не мешал, наоборот, был как колыбельная музыка.
Встали с рассветом, хотя после вчерашней дороги спать бы и спать, тем более — куда было спешить? Но в группе как будто сама собой проявилась уже организованность, выдвинулся вожак. Понаблюдав и поразмыслив, Велик понял, почему и как в вожаки попал именно этот человек. Андрей Борисович (а называли его почему-то Борисьевич) выделялся среди других стариков тем, что был гололиц, подтянут, немногословен и строг. Иначе говоря, имел военный облик и командирские замашки, знал, чего хочет народ. Он говорил: сделаем так-то — и, не ожидая возражений или одобрения, не оглядываясь на других, сам первый выполнял свою команду. Такой человек нужен был толпе, состоящей из женщин, ребятишек и трех стариков, уступающих Борисьевичу и в крепости, и в выправке, и в решительности.
Борисьевич встал чуть свет, разбудил свою семью, приказал готовить завтрак. Кто-то еще с вечера попросил его: «Ты нас не бросай» — и их разбудил Борисьевич. Кого-то разбудили они, а кто-то сам проснулся и, испугавшись, как бы не отстать от других, влился в общую суетню. И никто не спросил Борисьевича: а почему встаем в такую рань? Кто нас гонит? Старик поступил так, как хотели все. Ими владело одно чувство — скорее, скорее к своей земле, налаживать прерванную жизнь, скорее, от фронта, где еще воюет вооруженный немец, и от этих мест, где довелось хлебнуть столько горя.
После завтрака беженцы перетащили вещи к путям и стали ждать. Шли составы на Витебск — к фронту. Почти все без остановки. Только один — с зачехленной военной техникой — постоял минут пять на дальнем пути и снова ринулся вперед. Наконец пришел порожняк на Оршу. Начали грузиться на платформу.
Велик подсадил Манюшку. Кое-как она вскарабкалась. С барахлом оказалось труднее. Он поднял сумку на голову и даже приподнял на руках, но Манюшка все равно не могла дотянуться до нее. После нескольких попыток она вцепилась наконец в хохол, но удержать не смогла, сумка рухнула на Велика и сбила его с ног. Обессиленный, он сидел на земле, переводя дух, А все уже погрузились, паровоз окутывался паром и уже дал гудок, и Манюшка, плача, кричала с платформы:
— Велька, ссади меня, все поедим, потом поедем!
Нужно было быстро решать — ссадить Манюшку или попытаться на себе втащить сумки (сперва одну, потом другую). По составу уже пробежала дрожь. А у Велика произошел какой-то затор в мыслях: надежды на то, что успеет втащить обе сумки, не было, бросить одну из них — об этом не могло быть и речи, но и отстать от людей страх как не хотелось.
В этот отчаянный момент рядом с Манюшкой появился Борисьевич.
— Подавай! — скомандовал он.
Быстро приняв сумки и уже на ходу втащив на платформу Велика, он спроси:
— Далеко ль добираться-то?
— До станции Навля, а потом в деревню.
— Значит, до Рославля вместе. Держись меня. Давай свои сидора сюда вот, поближе к нашим.
Поместив ребят среди своих домашних и усевшись тут же, у борта, Борисьевич вдруг начал отчитывать Велика:
— Тебя что, гордость заела или унижение паче гордости? Не сдюжил — людей зови на подмогу. Хотя б вот меня — чего не кликнул?
Велик растерянно пожал плечами.
— Да… у каждого ж своего дела полно.
— Во-во! Потому и не глядим по сторонам. А если кто покличет — ай не подымем голову? Не подадим руку? — Он помолчал, ожидая ответа, но его не последовало, и Борисьевич продолжал раздраженно: — Да есть, есть и такие, что чужой нужды не замечают, чужого горя не понимают. Вот на чужой пирог — это они тут как тут! И много их, много. Из-за таких вот все беды в народе. Я разумею не личные беды или там семейные, а общественные, народные… Однако, я тебе скажу, и таким надо кричать: помогите! И кричать почаще, постоянно колупать ихнюю совесть, чтоб она ныла. А то у них и такая отговорка есть: меня не просят — я и не лезу.
Тщедушная старушка с лицом сморщенным и покрытым сетью лиловых ниточек, наверно, жена Борисьевича, слушала его внимательно, но, как показалось Велику, с глубоко спрятанным неодобрением. Несогласие таилось и в глазах молодой беловолосой женщины, по-видимому, их дочери или снохи.
Наверно, сам Борисьевич слишком часто протягивал руку помощи и, бывало, в ущерб семье. Велик знавал таких людей. Казалось бы, все должны уважать и любить их, но как ни странно, обычно им живется нелегко именно из-за их доброты и готовности в любой момент прийти на помощь посторонним. Их насмешливо кличут — к каждой бочке затычка. И у Борисьевича насмешников, видно, немало, если даже родные слушают его с таким выражением.
— Ну, что молчишь? — неожиданно спросил Борисьевич. — Я ведь заговариваться еще, слава богу, не начал — с тобой беседую.
— Я не люблю просить, — ответил Велик. — Если могу, справляюсь сам, а не могу… так не могу.
Некоторое время Борисьевич сердито сопел, разглядывая мальчика твердыми темно-серыми, как железо, глазами.