В том письме, однако, не было ничего страшного. Просто тетя Мария, наша старая тетушка Мария, которую внезапно выгнали из монастырской школы, где она проработала пятьдесят лет, и которая в последние месяцы изнывала от скуки в своем маленьком домике, упала и сломала руку. Сломанная рука — это еще не конец света: врачи накладывают гипс, после чего все расписываются на нем, сорок дней в гипсе — и порядок. Даже если нельзя поручиться за подписи на загипсованной руке, поскольку старая учительница на пенсии вышла из этого возраста, не вызывало сомнений, что вскоре, как только кость срастется, тетушка снова примется за свою работу, которая состояла в переписывании молитв, чем приумножался ее духовный капитал и без того немалый благодаря дням отпущения грехов. То есть в самой новости не было ничего катастрофичного, и, по всей видимости, она даже не являлась главным поводом к написанию письма, которое протягивал мне тишайший Жужу, уточнив, должно быть, лишь для того, чтобы подбодрить меня, что в нем нет плохих новостей — так, ничего страшного. Ему самому пришлось пережить подобные неприятности несколько лет тому назад, и он уже совершенно от них оправился. В подтверждение чему он заиграл бицепсами, сгибая и разгибая руку в локте. Здесь становится ясно, что читать чужие письма — дело весьма деликатное, требующее в определенных обстоятельствах исключительного такта.
Однако даже после такой подготовки ты безоружен против богини Тефиды, покровительницы вод, и слезы, готовые хлынуть в любую минуту, подстерегают тебя, затаившись под веками. И вскоре моя порция творога утопала в слезах, и ее пожирали грустными глазами семеро моих соседей по столу, у которых вошло в привычку делить между собой содержимое моих тарелок, а потому, когда все рассаживались по местам, я пользовался среди своих товарищей большой популярностью.
В первый год учебы в коллеже я испытывал отвращение к еде, совершенно не похожей на мамину стряпню, и питался только хлебом с маслом и сахаром: за завтраком я добавлял двенадцать с половиной кусочков сахара в наш и без того переслащенный кофе с молоком. Его подавали в больших алюминиевых кружках, которые привозили на тележках из трубок кремового цвета две старенькие щупленькие усатые монахини в сковывающих движения черных платьях из толстой ткани и белых фартуках, под которыми висели четки. Кожа под монашескими головными уборами шелушилась. Исполняя суровый обет, они так давно не выходили на свет божий без косынок, что это не могло не сказаться на их волосах. Не нам ли объясняли, что свежий воздух — залог гигиены и здоровья? Войдя в класс, учитель первым делом открывал окно и пояснял: запах — как в вольере с хищниками. (После чего с этими хищниками обращались, как с амебами, улитками, ягнятами и прочими тварями, в зависимости от настроения, но главным образом — под влиянием мнения, которое наш наставник составил о своем зверинце). Жизнь животного мира под косынками наших монахинь приближалась, скорее, к различным видам микрофлоры, жестко накрахмаленная белая ткань раздражала кожу и придавала высокому челу с тревожными признаками облысения очертания «а ля Борис Карлоф»; неопознанные чешуйки кожи плавали на поверхности нашего кофе с молоком, а мы никак не могли разрешить вопроса об их происхождении. Ну, как тут было обойтись без двенадцати с половиной кусков сахара?
Благодаря таким беспримерным деяниям я быстро прославился. Охваченный сомнениями Сен-Косм сходился в полном составе за завтраком (мы вставали в шесть пятнадцать и к этому часу уже успевали отсидеть один урок, а после заутрени перейти в часовню и отстоять хвалитны, бормоча себе под нос что-то неразборчивое) и, будто Фома Неверующий, вместе со мной отсчитывал двенадцать с половиной кусков сахара. Невозможный, непостижимый, несносный, я губил свою жизнь, свой организм, свою поджелудочную железу. Поговаривали о моем самоубийстве, намекали на то, что я хочу покончить собой, потеряв все зубы (у меня и правда выпали два коренных зуба, сгнивших до основания, — видишь, деточка, сладкое вредно для зубов, ну, так и быть, если очень хочется, съешь, детка, еще одну конфетку). Даже Жиф, уподобившись самому последнему ябеде, говорил, что сахарный сироп в моей чашке такой густой, что половина сахара не растворяется. Я, и верно, обнаруживал на дне стакана целые куски, но они, как предметы с Титаника, рассыпались в мелкую крошку, едва их извлекали на поверхность. В итоге в чайной ложечке оказывался один сироп. Но если вдуматься, больше всего толпу сомневающихся занимали эти полкуска — результат долгого терпеливого экспериментирования, неудавшихся опытов и досадных ошибок. И мне приходилось объяснять, едва сдерживая слезы, что тринадцать — слишком много, а если положить двенадцать, получится несладко.