Так, потихоньку, одно за другим, с пятого на десятое, всхлипывая, она мне все рассказала. Трагедия ребенка, иногда такое случается и об этом стараются напрочь забыть, окунувшись с головой в ничтожные, но упорядоченные дела, без особых последствий, насильно вытеснить воспоминания, но они выныривают, ранят, режут по живому, искажая все, на всем оставляя отпечаток безнадежности, настолько все это памятно, — невыносимая драма, оставившая и в душе, и в плоти невещественный след, куда более ощутимый, чем открытая рана. И хотя ни ран, ни шишек, по-видимому, уже нет и в помине, как нет и ничего, что не давало бы жить, все равно что-то притаилось, какой-то осадок, и вот опять ухитряется все искорежить. А ты, подбирающий осколки разбитой памяти, острые, как стекло, больше не можешь быть безучастным наблюдателем — тихим и неподвижным, не имеющим ни сил, ни воли замолвить утешительное слово или хоть как-то еще проявить свое сострадание, и все слова, понятия, дела сдвинулись с привычных мест, а сам ты превращаешься в сейсмограф, фиксирующий подземные толчки чужого горя, в писца, регистрирующего чей-то плач, ты весь — само внимание, но остаешься только свидетелем страданий, смирившимся с тем, что не можешь их разделить. Обещаю, Тео, я никому ничего не скажу. Это твое сокровенное, твоя боль. Никого это больше не касается.
Настала ночь, золотистый свет фонаря залил всю комнату, и на паркете распласталась тень от оконного переплета. Тео, закончив свою исповедь, реже стала всхлипывать, наконец встала, чтобы задернуть занавеску с растительным орнаментом, висевшую на латунном карнизе и не слишком перекрывавшую доступ свету, отодвигавшему все-таки ночные страхи на некоторое расстояние в этой относительной полутьме. Вернувшись, она растянулась на постели, оперлась локтем на подушку, опустив голову на руку, а другой рукой притянула меня к себе, и мы улеглись лицом к лицу, глаза в глаза.
В сумеречном свете, сочившемся сквозь занавески, я видел, как блестят глаза Тео, ее прекрасные, растерянные, почти молящие глаза, и мне казалось, что она готова броситься на шею первому встречному, если он пообещает облегчить ее страдания. Какое искушение стать тем самым доктором Айболитом, который может излечить от сердечной золотухи, а губы ее оказались так близко, что это и впрямь походило на игру в доктора, которая годилась даже для застенчивого неумехи: преодолеть несколько сантиметров, которые нас разделяли. Но едва я прикоснулся к ее губам, как она резко отстранилась, даже слегка отодвинулась, чтобы сказать еще кое-что; она хотела, чтобы все было совершенно ясно и я бы знал, чего мне следует ожидать, между нами не должно быть ни малейшего облачка.
А я-то думал, что после первого откровения самое тяжелое позади, что теперь мне все нипочем: говори, я слушаю все так же внимательно, все с таким же интересом, — и правда, слушая ее, я чувствовал, что ей надо как-то определиться: смерть отца потрясла ее так, что она официально обручилась с человеком, намного ее старше, но вскоре порвала с ним, а дальше пошла целая череда приключений, в том числе и с женщинами, поэтому чувствовала она себя немного растерянной, — и я понимал, что она пыталась объяснить, как ей трудно найти мне местечко посреди этой несусветно сложной галактики. Все это свидетельствовало о ее необычайной честности, даже если я считал, что мои жизненные обстоятельства в масштабе всей планеты выглядят куда как благоприятнее. Однако, зная, насколько небо переменчиво, и опасаясь, как бы мне не прождать сто семь лет, пока опять не объявится моя прекрасная комета, я спросил самого себя, так ли это действительно лестно, что я для нее совершенно не похож на всех остальных, ведь сам-то я ничего не хочу, кроме как походить на тех, кто держал ее в своих объятиях.
И, злоупотребляя своей ролью конфидента, от всего сердца желая разделить участь нормальных людей, я осмелился просунуть руку под ее черный свитер, который она надевала прямо на голое тело, и осторожно, кончиками пальцев, скользнул вверх по спине до застежки лифчика. И это уже многое говорило о Тео, поведение которой лишь невнимательные наблюдатели могли объяснить сексуальной революцией (я, судя по всему, пропустил ее начало), ведь по манере одеваться Тео совсем не вписывалась в рамки этой самой революции, впрочем, отнюдь не строгие. Так что красавица держала свою планку. Это открытие меня успокоило, и я почувствовал, что вполне готов услышать последнее признание. Видимо, не все еще было сказано (губы снова от меня отодвинулись, и я уже стал немного уставать оттого, что меня все время прерывают). Да, Тео? Нет, на сей раз ей слишком стыдно. Ну ладно, говори же, разве есть еще что-то такое, чего я теперь не мог бы понять? Мы вместе перелистали самые сокровенные, самые интимные страницы дневника ее душевных ран — какая кода, какие объяснения могли сказать больше, чем грустный свет, лившийся из ее глаз? Все остальное второстепенно, быть может, стыдно, но из ряда обычных несуразностей жизни.