— Комедия!.. Как на экране, — смеется бритый рабочий.
— Вышколил он их, что твои придворные лакеи, — говорит другой.
— А что, он того… страшный? — с опаской осведомляется старик.
— Ты крокодила видал? — иронизирует бритый.
— Не доводилось.
— А жирафу?
Старик фыркает от смеха.
— Скажет тоже!.. Чудило…
— Так вот, он в тысячу раз страшнее. Все, и даже грустный паренек, смеются. Потом все кашляют.
— Кашель — от куренья. Курить не позволяют, вот и кашель, — убежденно говорит старик.
— Крокодил проползет, пойдем курить, — утешает бритый.
Лежат, молчат, ждут. Скучно. И даже кашля нет.
— Вас как зацапали? — интересуется старик.
— Как это — зацапали?
— Ну, значит, сюда как приволокли?
— Сами пришли, кто нас волок?
— Сами? — удивляется старик. — Вона что! А меня сгребли на улице. Закашлялся, значит, и кровь горлом… Присел на плитувар, отхаркиваю. А тут гражданин какой-то, шило ему в бок! «Тебе, — говорит, — дед, в больницу надоть, чихотка у тебя». А я ему: «У меня, — говорю, — чихотка сорок годов, только от больницы бог миловал». А он мне: «Серость, грит, это». А я: «Знамо, серость, мы не господа!» Ну, слово за слово, гражданин это, значит, в анбицию: «Я, грит, этого дела оставить без движения не могу, потому, как сам по медицинской части. Ты, грит, других заражаешь. Тебя, грит, надо обязательно в»..
И слово этакое мудреное сказал, в роде, как бы, значит, в каталажку. И что же бы вы думали, други мои! Ведь отправил, чтоб ему пусто было! Уж я его просил — молил — нет, уперся, чтобы ему ни дна, ни покрышки. Заряжаешь, грит, да и все тут! Ну, сначала меня в этот самый… Пансер не пансер, а не хорошо в роде как бы… Там в халатах разные щекотали все, да стукали, а потом вот к вам в канпанию…
Старик тяжело вздохнул.
— Чудачина, чего же ты обижаешься? — удивился бритый. — Тебя вылечить хотят, а ты… несознательный ты…
— Это точно. Только непривычно как-то… А чихотка — она ничего. С ней можно жить. Она токо богатых не любит, а с нами свычна. Нашинская болесть, ничего. Давненько это было. Молодой
— Допек? — засмеялись оба рабочие.
— А то — нет? Скриплю вот шестой десяток и дале располагаю скрипеть. А он, профессор-то, этот клейматный, через годик этак свой клеймат переменил: на Волково, значит, от чихотки переселился. А почему? Потому — секрета насчет примочки не знал, не доучился еще…
— Бывает и на старуху проруха, — сказал бородатый.
— Век живи, век учись, а дураком помрешь, — поддержал бритый.
Опять все посмеялись Старик оживился, тронутый вниманием товарищей по несчастью:
— Смешно, братцы! Живу это я, значит, поживаю, примочкой дышу и ни каких гвоздей. Баба это моя, — а потом и сыновья подросши стали, — нет-нет, да меня опять к какому ни на есть лучшему дохтуру сволокут, силком, значит, как доханье мое им поперек глотки встанет. Ну, пойдешь, это, чтобы отвязаться только. Так ведь вот смехота, доложу я вам! Никому из них клеймат наш не трафил. Все как есть меня куда-то к лешему на кулички сплавить желали. А я не хочу. Так и не выезжал никуда. Разве иной раз только на Преображенское, когда уж старуха моя и сыновья перемерли Только в разное время слышь— послышь, то тот из моих целителей, то другой померши, Почитай, числом этак одиннадцать наберется. Али двенадцать? И то — двенадцать, ежели Шишмарева, Михайлу Лукича считать. Те-то все, кажись, от чихотки, а этот — от примочки, — от водочки то-есть — шибко зашибать обожал…
В палату вбежала сестра с таким испуганным лицом, как будто к двери подступала, по крайней мере, банда белых.
— Тссс!. Идут… идут… уже рядом… Да не кашляйте вы!.. Ужели подождать не можете?.. Точно малые ребята…
Наступила зловещая, подавленная тишина. Сестра, с поджатыми в ниточку губами, вытянулась у притолоки, бросая исподлобья уничтожающие взгляды на старика, который нечеловеческими усилиями боролся с обуревавшим приступом несвоевременного кашля. Наконец, режим восторжествовал-таки: старик успокоился, задавив своего сорокалетнего недруга. Туберкулезное светило приближалось. В палате воцарилась идеальная, мертвая тишина, если не считать жужжанья мухи, в истерике бившейся о закрытое окно.