— О! — произнес он восторженно — какая минута!
— Давно ли, — говорила она, закрыв лицо руками, — мы знакомы… и уж.
— Разве нужно для этого время? — начал торжественно Кондрат Семеныч; довольно одной искры, чтобы прожечь сердце, одной минуты, чтобы запечатлеть милый образ здесь навсегда!
Еще поцелуй, еще, и еще.
И вот однажды вечером, после порция поцелуев, он решительно объявил Марусе, что пользоваться дальше краденым счастьем он ее может.
— Вы мне нравитесь, лгать не стану. Я виновата перед вами, что могла вввести вас в заблуждение, допустить то, чего не следовало… Простите, Кондрат Семеныч! Но ломать всю жизнь, сделать несчастным человека, который так любит меня, Кондрат Семеныч! Вы умный человек и, кроме того, человек с характером… Увлечение ваше скоро пройдет. Ведь есть дела посерьезнее любви… И вы простите меня, неправда ли?
В это время часы уныло зазвенели одиннадцать. Но и часы били на этот раз как-то особенно злонамеренно. Кондрату Семенычу показалось, будто каждое биение часового колокольчика заключало в себе глубокий смысл и с упреком говорило ему: «каждая дуга, которая описывает маятник, означает канувшую в вечность минуту твоей жизни… Да жизнь то Эту на что ты употребил, и что такое существование твое?»
Страсти не что иное, как идеи при первом своем развитии; они принадлежность юности сердца, и глупец тот, кто думает целую жизнь ими волноваться. Полнота и глубина чувств и мыслей не допускает бешеных порывов: душа страдая и наслаждаясь, дает во всем себе строгий отчет и убеждается в том, что так должно; она знает, что без гроз постоянный зной солнца ее иссушит.
Они съездили и прожили в Петербурге почти весь зимний сезон. Все, однако, к великому посту лопнуло, как радужный мыльный пузырь. Мечты разлетелись, а сумбур не только не выяснился, но стал еще отвратительнее. Во первых, высшие связи почти не удались, разве в саном микроскопическом виде и с унизительными натяжками. Оскорбленная Маруся бросилась было всецело и «новые идеи» и открыла у себя вечера. Она позвала литераторов, и к ней их тотчас же привели во множестве. Потом ужо приходили и сами, без приглашения; один приводил другого. Никогда еще она нс видывала таких литераторов. Они были тщеславны до невозможности, но совершенно открыто, как бы тем исполняя обязанность. Иные (хотя и далеко не все) являлись даже пьяные, ко как бы сознавая в этом особенную, вчера только открытую красоту. Все они чем-то гордились до странности. На всех лицах было написано, что они сейчас только открыли какой-то чрезвычайно важный секрет. Они бранились, вменяя себе это в честь. Довольно трудно было узнать, что именно они написали; но тут были критики, романисты, драматурги, сатирики, обличители…
Никогда еще не проходило дня в ссоре. Нынче это было в первый раз. И эта была не ссора. Это было очевидное признание в совершенном охлаждении. Разве можно было взглянуть «а нее так, как он взглянул, когда входил в комнату за аттестатом? Посмотреть на нее, видеть, что сердце ее разрывается от отчаяния и пройти молча с этим равнодушно спокойным лицом! Он не то, что охладел к ней, по он ненавидел ее, потому что любил другую женщину, — это было ясно!
Она громко всхлипывала, сжимая себе виски, и пробормотала:
— Боже мой, погибла жизнь!..
А он сидел, молчал и не сказал ей даже: «не плачь»… Он понимал, что плакать нужно и что для этого наступило время. Она видела по его глазам, что ему жаль ее; и ей тоже было жаль и его и досадно на этого робкого неудачника, который не сумел устроить ни ее жизни,
Когда она провожала его, то он в передней, как ей показалось, нарочно долго надевал шубу. Раза два молча поцеловал ей руку и долго глядел в заплаканное лицо. Ему хотелось сказать что-то, и он был бы рад сказать, но ничего не сказал, а только покачал головой и крепко пожал руку. Бог с ним!
Проводив его, она вернулась в кабинет и опять села на ковре перед камином. Красные уголья подернулись пеплом и стали потухать. Мороз еще сердитее застучал в окно, и ветер запел о чем-то в каминной трубе.
А у Кондрата Семеныча всю ночь из головы не выходила незнакомая женщина, встретившаяся им на лестнице. Не знаю почему, но ему показалось, что она незамужняя, а если и замужняя, то в разводе с мужем. Голова его горела, он метался в лихорадочном жару; от этого внешние чувства его сделались гораздо острее и тоньше: может быть, тишина ночи этому много способствовала. Воображение разгоралось…
Не каждый ли день он встречал па улице множество женских лиц; почему-то ни одно из них не действовало на него так притягательно, не было ему так сочувственно, как лицо этой девушки. Ее миловидные черты, ее серые, добрые глаза врезались в его памяти с первого дня, как он увидал их… И прежде приходили минуты, когда потребность привязаться к женскому сердцу, любить и быть любимым, давала себя внутренне чувствовать; но это были только намеки, отдаленные, чуть слышные голоса перед тем, что теперь наполняло его душу.