Дубельт был честолюбив, как скаковая лошадь, которая из кожи лезет, чтобы обогнать бегущую впереди. Он уже взобрался на одну из высших ступенек сановной лестницы, но честолюбие гнало его дальше: между ним и царем Николаем все еще стояла тень Бенкендорфа, “дорогого друга”. Сам Бенкендорф уже четыре года был в могиле, хозяином III отделения стал он, Дубельт, но тень “дорогого друга” незримо витала в кабинете Николая — тень в образе наушника Мордвинова, оставленного Бенкендорфом в III отделении “для преемственности”. Надо было прогнать эту тень!
И Дубельту повезло. В сентябрьский вечер он ехал в Зимний дворец. Сумерки сгущались, тускнела Адмиралтейская игла, люди на Невском скрывались за серой дымкой. И вдруг Дубельту послышался мотив “Марсельезы”.
— Стой!
Кучер, натянув вожжи, оборвал резвый бег жеребца.
Дубельт соскочил с дрожек и скорым шагом направился к садику, откуда неслись звуки шарманки.
Садик был небольшой. Деревьев двадцать кольцом окружали хорошо утоптанную полянку. Долговязый старик с бронзовым лицом вертел ручку шарманки. На шарманке, нахохлившись, сидел зеленый попугай. Стройная девушка в черном трико обходила публику с оловянной тарелкой в руках.
Скрывшись за стволом старой липы, Дубельт стал прислушиваться к игре шарманки. Она хрипела, свистела, скрипела, мелодия как бы ковыляла, но часто прорывались звуки, напоминающие мотив “Марсельезы”, — именно те звуки, которые ошеломили Дубельта.
Он вышел из садика, приметив лишь, что на длинной шее шарманщика белеет полукруглый шрам.
— Во дворец! — бросил он кучеру, садясь в дрожки.
Царь сразу заметил, что с Дубельтом произошло что-то необычное. Глаза его, водянисто-серые, всегда выражавшие одно лишь чувство рабской преданности, были сейчас, как у обиженного ребенка, грустные.
Бутафорская грусть должна была скрыть радость, владевшую Дубельтом и ускорявшую биение его сердца.
Дубельт хорошо изучил своего повелителя: Николай готов вознести человека за безоговорочное усердие, но оттолкнет от себя любого при малейшем сомнении в его полезности. Какая польза от ставленника “дорогого друга”, от Мордвинова, если тот не слышит даже, что на улицах Петербурга играют гимн революции?!
Дубельт нетерпеливо ждет вопроса: “Что нового в моей столице?” Без этого нельзя, не полагается по этикету рта раскрыть. А Николай — не то он думает о чем-то своем, не то хочет прежде помучить Дубельта — все расспрашивает то о том, то о сем.
— Как холера?
— Слава богу, ушла из вашей столицы. Ни одного нового случая.
— Что на дороге?
— Два вагона соскочили с рельсов между Павловском и Царским Селом.
— Сколько убитых?
— Всего три человека, ваше величество!
Николай сделал несколько шагов по кабинету: высокий, прямой, с лицом мертвенно-неподвижным, он производил впечатление передвигающейся статуи. Вдруг он остановился:
— Кто разрешил выставить картину Штейбена? Опять этот Наполеон!
— Ваше величество, я видел картину. Она написана мастерски и с целью посрамления узурпатора. Лицо Наполеона ясно говорит о том, что все для него погибло.
— Убрать с выставки! Наполеон в любом виде — порождение революции. — Он прошелся по кабинету, остановился перед мраморным бюстом “братца” Александра и, не глядя на Дубельта, спросил все еще раздраженно: — Что нового в моей столице?
Дубельт втянул голову в плечи, словно к прыжку готовился, затем вдруг выпрямился и по-солдатски отрапортовал:
— Ваше величество! На улицах вашей столицы играют гимн революции!
Николай повернулся быстро, резко, как на шарнирах:
— Кто?!
— Якобинцы, на сей раз в облике шарманщиков, ходят по дворам и исполняют “Марсельезу”.
— А Мордвинов слышал?
— Я полагаю, если б Александр Николаевич слышал, непременно доложил бы вашему величеству. Не могу допустить и мысли, чтобы Александр Николаевич скрыл от своего государя чудовищное преступление. — И более тихим, вкрадчивым голосом добавил: — В такое время, когда от верных слуг вашего величества требуется не только усердие, но и прозорливость. Костер в Европе залит, но угли еще тлеют.
Дубельт был доволен своим ответом: правда, вся эта тирада была заранее подготовлена, но произнес он ее взволнованно, точно она только что родилась в преданном сердце и сорвалась с языка вопреки желанию. Горячность, с какой тирада была высказана, должна была убедить царя: этот ничего не проглядит!
Николай уставился на Дубельта злым и надменным взглядом, охватившим одновременно рыжеватые волосы на голове, прямой, плоский, словно безгубый рот, узкие плечи, белый георгиевский крест на груди.
— Арестовать. Всех, — сказал он тихо и вышел из кабинета.
В эту ночь арестовали всех шарманщиков и не в полицию их свезли, а в III отделение — туда, где содержатся государственные преступники.
На следующий день, после утреннего доклада, Николай, окинув грозным взглядом тучного Мордвинова, сказал:
— Туг стал на уши, любезнейший.
— Шарманщики, ваше величество?
— Именно. Шарманщики, сударь.
Мордвинов повернул голову к Дубельту, словно упрекал он, а не царь: