…Приходилось ли вам бывать на просмотре иностранного недублированного фильма? Языка вы не знаете, переводчика нет, но все же вам понятно многое, однако не все! Кажется, буквально два-три разъяснения, и до вас дойдет весь смысл, вся идея кинокартины. В таком же положении был я: ведь вся эта история с похищением портфеля видна мне во всех подробностях, и все-таки ее смысл далек! Ну хорошо! Так или иначе, нижняя дека “Родины” и таблички для нее были в руках Белкина. Почему же он не продал их мистеру Спайсу, а отдал только фото и копию с них? Хотел, чтобы красный портфель снова очутился в мастерской и никто не подумал бы о краже? Но тогда уже совсем непонятно, как это не брезгающий ворованными вещами мистер Спайс, зная, что сделает за океаном большой бизнес, не сумел купить деку и таблички, чтобы увезти их с собой так же, как старинную икону?
Утром меня разбудил телефонный звонок доктора Галкина, который сообщил, что Андрея Яковлевича принял профессор Кокорев, велел соблюдать строжайшую диету, но старик забушевал. Профессор спокойно выслушал его, потом так отчитал, что от пациента дым пошел. В общем, мастер дал слово соблюдать предписанный профессором режим и два раза в месяц являться к нему на консультацию.
— А какие у него отношения с сыном? — спросил Лев Натанович.
— Разве я вам не говорил? Обещал на этикетке “Родины” поставить: “Золотницкий и сын”.
— Мой дед говорил: “Когда отец балует ребенка, он сажает его себе на голову…”
…Через полчаса после этого разговора я вышел из дому, поднялся вверх по улице Горького, к памятнику Пушкину и сел на скамейку. Здесь всегда легко думалось.
Я прикинул в уме все, чего нужно добиться от Белкина, вышел на площадь, остановил такси со светящейся изумрудной звездочкой и поехал к Разумовым. Я застал кинорежиссера и его шофера Марусю Ларионову на дворе: они выгружали из машины закупленные к какому-то семейному торжеству продукты. Я помог им донести свертки и пакеты в квартиру, извинился перед Екатериной Семеновной за внезапное вторжение и вскоре за чайным столом рассказывал хозяевам и Марусе о преступлении Белкина. Они горячо приняли мое сообщение, и мы стали держать совет, как помочь делу.
Нам стало ясно, что больше всех осведомлены о Белкине дочери старого оператора — Римма и Мила. Горохов только что вернулся из отпуска, производил съемки в павильоне, и Роман Осипович вызвал его по телефону к себе.
— Будет наш Максим хорохориться, — сказала Маруся. — А как дойдем до разговора с его Риммомилой, забьет отбой!
— На съемках он умеет настоять на своем, — поддержал Горохова Роман Осипович, — а здесь вопрос идет об его чести. Что касается до Риммомилы, — обойдемся без них!
Предупредив Разумовых о том, что Андрей Яковлевич ничего не должен знать о нашем разговоре, я уехал домой.
…В четвертом часу дня ко мне зашел комендант театра и поставил завернутый в плотную бумагу, обвязанный бечевкой высокий предмет на стол.
— Сегодня суббота — короткий день, — проговорил он. — Дай зайду! — Он взял лежащие на моем столе ножницы и разрезал бечевку. — Раз, два, три! — и сорвал бумагу.
Передо мной была металлическая клетка, в ней, ослепленный светом, метался нежно-шафранного цвета кенарь.
— Лемешев, да и только! — сказал Константин Егорович.
Комендант стал посвистывать, но птица продолжала порхать по клетке. Я осторожно поднял клетку, поставил ее в угол на этажерку с рукописями. Взяв с гостя слово, что будет держать в секрете наш разговор, я изложил все, что знал о похищении Белкиным красного портфеля. Мой посетитель изменился в лице, кулаком ударил себя в грудь и стал так нелестно отзываться о себе, что слово “разиня” было, пожалуй, самым мягким.
Пока Константин Егорович изливал душу, кенарь в клетке успокоился, сел на жердочку, почистил клювом перья на грудке, поднял головку и залился сладкозвучным переливчатым свистом, как бы приглашая Константина Егоровича последовать его примеру. Но бедный комендант холодно посмотрел на птицу, вынул из кармана пакетик с канареечным семенем, положил на стол и пошел в переднюю одеваться.
В понедельник, в двенадцать часов дня, я тихо приоткрыл дверь, на которой еще остались следы сургучных печатей, и протиснулся в мастерскую. Никто не оглянулся на меня — все были заняты: за передним столом, спиной ко мне, склонились над белой скрипкой отец и сын Золотницкие; за ними, каждый на своем рабочем месте, трудились шестнадцать учеников. Я бесшумно опустился на стоящий в углу стул.
— У тебя, Михайло, слух потоньше моего, — говорил Андрей Яковлевич. — Настрой “Родину”, чтобы пела как жаворонок!
И, не оборачиваясь, обратился к знакомому мне ученику:
— Володя! Ты оставил на скрипке старую подставку?
— Да! — ответил ученик, вставая.
— Сиди, сиди! — продолжал мастер. — Не лучше ли поставить новую?
— Вы не сказали.
— А ты сам соображай, Володя! — посоветовал мастер. — Без соображения толку не будет! — и тут же спросил одетого в тельняшку ученика: — Как у тебя дела, Иван?
— Плыву по фарватеру! — отчеканил тот, стремительно вскакивая.