Что касается племянника, идеи его уже больше не заставляли дона Хоакина тревожиться, поскольку, несмотря на них, Пачико оставался все таким же и его характер, его привычки, его настроения тоже оставались прежними. Нет, совершенно невозможно было, чтобы он мог так серьезно измениться, стать другим; ведь все это время племянник каждый день был у него на глазах. Неужели в жизни юноши произошло одно из тех ужасных событий, что, заставив Господа лишить несчастного своей благодати, полностью меняют весь ход его существования? «Это его дело! – говорил дон Хоакин про себя, прибавляя: – Каждый верит по-своему». И вот однажды, когда эта мысль вновь посетила его, с ним случился непочтительного свойства конфуз, что дало ему повод к раскаянию и явилось небывало новым в ряду происшествий его сокровенной, душевной жизни. А дело было в том, что, когда он в очередной раз подумал: «Каждый верит по-своему», – голос его разума как бы в издевку продолжил эту мысль: «…по-своему и блох давит». «Какое попустительство, какое легкомыслие! Сколько еще нужно мне над собой работать!» – подумал он, решив провести все ближайшее время, упражняясь в покаянии.
Ах, как слепы, как упрямо слепы те, кто не видит, как неиссякаемо интересна жизнь души, целиком отдавшейся заботам о своем здоровье! Что знали о его тайных восторгах, о неиссякаемой новизне его внутренней жизни люди мирские, суетные, считающие его человеком ограниченным, скучным, глуповатым? Пусть, пусть считают его простофилей, даже дураком – он принимает это унижение, чтобы однажды возвеличиться и превознестись. Но… Разве не гордыня заставляла его унижаться, чтобы превознестись, в расчете на превознесение; разве не она толкала его стать одним из последних, в надежде оказаться одним из первых? Ах! Святая простота! Святая простота, недосягаемая для тех, кто ищет ее рассудком!
Дядя и племянник жили рядом, непроницаемые друг для друга, не имея ни малейшего представления о том, каким видится каждый из них другому, жили, однако, связанные узами бесчисленных привычек, тонкими нитями долгого совместного житья. Дядюшка не мог спокойно предаваться долгим ночным молитвам, если не был уверен, что племянник сидит у себя, погруженный в привычное чтение; в то же время и племянник не мог с головой уйти в книгу, если подсознание его не улавливало тишайший шепот молитвы, которую вполголоса читал у себя в комнате дядя, полагая в молитве обрести желанную простоту.
Часто, чтобы скоротать время, Пачико ходил обедать в грязный ресторанчик, наполовину казино, где местные бездельники собирались сыграть партийку-другую на кофе и посудачить о военных новостях, узнанных из газет.
У каждого из завсегдатаев ресторации был свой, совершенно неповторимый характер, который невозможно было спутать с характером соседа, и Пачико забавлялся, наблюдая за их непосредственными проявлениями, слушая их бесконечные картежные перепалки. Сражения за карточным столом давали им духовную пищу и позволяли каждому проявить себя в полной мере. Частенько из-за какого-нибудь хода вдруг вспыхивала яростная ссора, слышалась отчаянная брань, но вот карты перетасовывались и игра продолжалась.
В другой раз они спорили о ходе кампании, тасуя сводки о передвижениях колонн, причем споры эти ничем не отличались от споров, вызванных тем или иным поворотом игры. Подолгу длились споры о том, сколько лиг от Соморростро до Бильбао, три или пять, сколько, два или четыре месяца, продержатся карлисты.
Пачико нравились эти свободные и живые – и еще какие живые! – споры между живыми же людьми из плоти и крови, вкладывающими душу в каждое слово, и, напротив, какими несносными и нудными казались ему газетные отчеты, узнать из которых можно было ничуть не больше, чем из споров в ресторанчике. Чего стоил хотя бы один славный капитан в отставке, когда он торжественно извлекал из кармана неизменную и неразменную золотую унцию, восклицая: «Все это одни разговоры!.. Ставлю десять дуро, что они и месяца не протянут!.. Мне ли не знать эту местность!..»
В сравнении с этими спорами газетные статьи были не более чем легковесными репортажами, беспорядочно-утомительной россыпью фактов, в лучшем случае – выжимками истории. «Что вообще останется от всей этой войны? – думал Пачико. – Сухие сведения, пара строк в будущих исторических трудах, беглое упоминание в ряду множества других гражданских войн, чью суть унесут с собой в могилу ее действующие лица. Не является ли эта война всего лишь одним из звеньев в жизни испанского народа, звеном, сокровенное назначение которого состоит в том, чтобы сохранить непрерывность истории?»