Целыми днями Игнасио лежал в постели в каком-то одурманено-сладостном состоянии, чувствуя, как въевшаяся в тело и душу изморось, перебраживая, превращается в горячие, живительные соки. Война теперь казалась ему вымыслом, окружающий мир – сном, а заботливо хлопотавшая возле него мать тоже представлялась одним из образов этого сна; иногда рядом с ним возникала Рафаэла, щупала пульс, прикладывала ладонь к его лбу, отгоняла назойливых осенних мух, докучных и неотвязных, как дождь, давала пить, поправляла постель. А когда он закрывал глаза и дыхание его становилось глубоким, как у спящего, целовала его в лоб.
Случалось, что по утрам, когда он лежал уже наполовину проснувшимся и комната полнилась радостным светом зари, мягкий луч восходящего солнца принимал воздушные очертания волоокой крестьянки, а пение птиц звучало, как ее звонкий простодушный смех. Затем, когда очертания эти становились отчетливее, крестьяночка преображалась в Рафаэлу, и, наконец, разгоняя смутные видения, входила мать и окончательно будила его. Таких радостных пробуждений он не помнил с самого детства, и засыпал он теперь легко, охотно.
Как-то утром, проведя рукой по его лбу, мать с ласковым лукавством спросила: «Ну как, что снилось?» И он почувствовал, как обновленная кровь жарко прилила к лицу.
Походная жизнь закалила его; преодолевая земные тяготы, тело стало поджарым, душа очистилась. Временами юношей ненадолго овладевало грубое плотское вожделение, но зато он избавился от навязчивого и нечистоплотного зуда вожделения духовного. Продубив Игнасио, горный воздух выветрил пропитавшие его зловонные испарения городских улиц, и теперь он чувствовал себя закованным в крепкие латы, чистый и сильный, как то и подобает сыну родителей, возлюбивших друг друга в Боге.
Сердце его радостно забилось, когда однажды утром он увидел входящего к нему в комнату Доминго, хуторянина. Тот словно принес с собой дух безмятежных дней, когда Игнасио лущил кукурузу на прокопченной кухне старого хутора – гнезда, свитого мирным трудом человеческих рук.
В другой раз, как порыв горного ветра, в комнату ворвался запыхавшийся Хуан Хосе.
– Выступили на Бильбао!
– Скоро и я с вами!
Хуан Хосе стал рассказывать ему о своем плане осады, а затем о последствиях взятия Бильбао. Дело было ясное: какое сопротивление могут оказать им эти торгаши, которые ни в чем, кроме своей торговли, не смыслят? Все сейчас было им на руку; не пройдет и четырех месяцев, как дон Карл ос взойдет на престол, и те, кто сейчас поносят его, будут почтительно ему служить. Бильбао скоро открыто объявит себя карлистским городом. Да разве могло быть иначе?
Еще два месяца Игнасио провел с родителями, чувствуя, как оживает и крепнет, наслаждаясь обыденными мелочами, подолгу задумчиво глядя на облетевшие деревья в зеленом поле, залитом садящимся зимним солнцем, и на высящийся вдали хребет Оиса в белоснежной мантии. Рождество он отпраздновал с родителями, дядюшкой и тетушкой, и на этот раз праздник прошел тихо, спокойно; Педро Антонио уже не рассказывал своих историй, а все больше вздыхал по уюту оставленной им лавочки; в десять часов все легли спать.
Бесконечные комментарии дядюшки Эметерио по поводу хода военных операций Игнасио слушал с удовольствием, но так же бездумно, как слушают шум дождя. Дядюшка говорил о скором падении Бильбао, о долгожданной победе, о том, с каким нетерпением ожидают этой минуты крестьяне, в которых просыпаются былые страсти, и другие города, завидовавшие тому, который стремился их поглотить.
Но особенно живыми и яркими становились рассуждения дона Эметерио в те далеко не редкие дни, когда он с приятелями отмечал очередную новость обильной трапезой и щедрым возлиянием. Да и как иначе могли они отмечать победы, если не застольем? Разве возможен в деревне другой праздник, другое развлечение?
В один из ноябрьских дней дон Хуан бродил по пристани, превращенной в рынок. Печальное зрелище представляли сваленные грудами фрукты, брошенный скот. Здесь правила война, и все имело вид военной добычи, отнюдь не напоминая привычный размеренный ход торговых операций; пристань с разбросанными в беспорядке товарами была похожа больше на военный лагерь, где блеяли пленные овцы и слонялись беспризорные свиньи; это была уже не та пристань, к которой когда-то приставали корабли с грузом какао, развозимого затем по всей Испании. Даже коммерции война придавала варварское обличье, превращая ее в некое торжище кочевых племен. Невеселые мысли одолевали дона Хуана и когда, возвращаясь домой, он заходил в свой опустелый темный склад, тоже переживавший не лучшие дни.
– Завезли мерланов, по тридцать куарто[108]
за фунт… дешево по нынешним временам… – сообщил ему как-то брат.– Рад за тебя! – торжественно и печально ответил дон Хуан.
Дона Мигеля чехарда политических событий развлекала, и, только оставшись наедине, он сетовал про себя на неудобства, связанные с солдатским постоем, на скудость рынка.