— Постой! Я что хочу сказать? Чтоб не забывали, что всю эту часть операции я — не хуже, чем ты с Литваком… Нет разве? Вот! А дальше — ну, дальше я, конечно, ошибся… Но тоже надо понять! — с отчаянной горячностью прошептал Т. Т. — Когда буксир лопнул, а нас осветили, я — что? Я подумал, что операция кончена… провалилась… Разве не естественно было так подумать? Тем более под огнем… ну, нервы не выдержали, и я, чтоб спасти хотя бы двоих из трех… двух из троих… тебя и меня…
— Я не просил спасать…
— Да это же само собой, что друга спасать надо! Неприятно удивленный, я всмотрелся в бледный овал его лица.
— Значит, ты повернул шлюпку, чтобы спасти меня?
— Да! Тебя и себя. Хотя бы двоих из…
— А Литвак, значит, пусть гибнет?
— Литвак… — проворчал Т. Т. И, помолчав, зябко повел плечами, сказал: — Ну, признаю, ошибся… Кто не ошибался?.. Я же не мешал тебе, когда ты снова повернул к мотоботу…
— Толя, — сказал я, мучительно одолевая каждое слово. — Толя, ты не ври. Ты не обо мне думал. О своем спасении думал, вот и все… Зачем ты врешь?
Он отвернулся, плечи его дрогнули. Мне стало жаль Т. Т.
— Толя, ты напридумал оправдания всякие — а не надо. Ты лучше правду — испугался, а потом осознал… Мы все ж таки операцию довели до конца. Без потерь. Мотобот привели. Это ж главное.
— Да, — слабо кивнул он. — Это главное.
— Ну вот. Ты так и скажи капитану: испугался, что убьют… Испугаться каждый может. Мы же люди… Я тоже ведь испугался…
— Знаешь, почему Ушкало меня в эту операцию послал? Потому что я прямо в глаза ему сказал про Литвака.
— Что? — не понял я.
— Литвак неверные взгляды высказывал. Ну, когда сообщили про ввод наших войск в Иран. Помнишь?
— Да ничего особенного не сказал он.
— Ты, наверно, не слышал. А я слышал. Он очень вредное сделал замечание. Прямо провокационное.
— Да брось ты! Просто он удивился и сболтнул.
— Пускай сболтнул. Но это вредная болтовня, и я прямо так и сказал Ушкало. А тот, конечно, заступился за дружка. А меня послал в операцию, чтоб меня кокнули.
— Толя! — вскричал я, пораженный. — Что ты мелешь? Ну что ты мелешь?
— Не мелю, а правду говорю.
Ночную вахту я дотянул до конца еле-еле. На одном, можно сказать, чувстве долга. Зверски болел, с дерганьем, нарыв на боку. Я будто весь горел, несмотря на студеную ночь с ветром и дождем. Когда финны пускали со Стурхольма ракеты, глазам было мучительно больно.
Сменившись с вахты, я добрался до большой скалы и, обливаясь потом, подсел к Шунтикову:
— Ваня, посмотри, что со мной.
Он взял меня за руку, нащупывая пульс, и присвистнул. Вытащил из санитарной сумки градусник и сунул мне под мышку. Я показал ему нарыв. Шунтиков посветил фонариком и опять присвистнул.
— Ничего себе чирей, — сказал он. И, подумав, добавил глубокомысленно: — Многокорневой.
Потом в свете фонарика посмотрел, сколько накачало на градуснике, и свистнул в третий раз. Нарыв он смазал какой-то мазью, велел мне проглотить таблетку красного стрептоцида. И, когда я лег в свое углубление меж корней, наш милосердный Иоганн Себастьян укрыл меня трофейной шинелью, по-матерински подоткнув полы.
Я слышал, как он сказал Ушкало:
— Земсков заболел. Температура тридцать девять и шесть. Ушкало проворчал неразборчивое. Мне показалось: «Нашел время болеть». А может, это просто у меня стучало в ушах.
С трудом я удерживался от бреда. Заставлял себя прислушиваться к разговорам ребят, к стратегическим рассуждениям Безверхова («Нас на Гангуте, я слыхал, больше двадцати пяти тысяч, вот и двинуть по финским тылам, по берегу залива аж до самого Питера…»). Суп с макаронами заставил себя проглотить. Второе, правда, не сумел. И законные наркомовские тоже в рот не пошли. Сашка Игнатьев охотно выпил за меня и сочинил тут же: «За Земскова Борьку я выпил, братцы, горькую».
Шунтиковские таблетки и мазь если и помогали, то плохо. К вечеру я совсем ослаб. То и дело я проваливался в сон, и сны были раздерганные, несусветные. Один раз я проснулся с криком — или с хрипом, не знаю… Опять приснилась падающая на меня стена…
Было стыдно: нашел время болеть…
Когда стемнело, я слышал приближающийся стук мотора. Хотел крикнуть главному, не финский ли десант идет к острову, но сил не было кричать. Сил хватало только на мычание. Потом до меня дошло, что это пришел катер с Хорсена, а на нем — капитан, командир десантного отряда. Я услышал и узнал его властный голос. И запах трубочного табака. Я вспомнил: когда сидел на Хорсене у штабного телефона, часто слышал — или чуял? — этот самый запах трубки.
Что-то бубнил Ушкало. Я вслушивался, напрягая слух, как Ушкало докладывал о нашей операции. Доклад доходил до меня волнами — то ли Ушкало говорил нараспев, то ли (и это было вернее) я впадал в короткое беспамятство.
Вдруг отчетливо услышал хрипловатый баритон капитана:
— …как мальчишки! У тебя что — нет бойцов поопытнее? Два месяца в боях, в десантах, а всё еще не научились воевать!
Да это же он нашего главного отчитывает, понял вдруг я.
— …в серьезную операцию салажат посылаешь! Что?
Ушкало пробубнил что-то, я не расслышал. А капитан еще пуще осерчал: