До войны мы, влачившие цепь, знали нашего врага — ассимиляцию. Он назывался «ассимиляция» и выглядел, как ассимиляция, ясно и определенно: чужие языки лучше наших языков, чужие страны лучше нашей страны, чужие молитвы лучше нашего разорванного сидура
[*]. С этим врагом мы боролись, победили его, потом наступила война и окончательно его доканала. Окончательно. Даже воспоминания от него не осталось. По крайней мере не в общественной жизни, не в странах Восточной Европы. Так мы думали, и вот вдруг обнаруживается, что это совсем не так. Враг жив и захватывает позиции. В наши дни он говорит на другом языке — на «национальном». «Национальном» в обоих смыслах: и в смысле собственно языка — идиш или даже иврит, к тому же с сефардским произношением, и в смысле содержания, связанного всегда с еврейской жизнью, например, с Палестиной или с еврейским школьным делом в галуте, или с еврейской кооперацией и еврейскими народными банками. И, тем не менее, под этим внешним покровом — тот же старый враг, ассимиляция, такая же трусливая, нищая, сама себе готовящая гибель, как предыдущая. Обеим формам ассимиляции свойственна одна общая черта: чувство еврейской неполноценности. Снова, как двадцать лет назад, мы слышим из уст молодежи, что одними еврейскими проблемами нельзя заполнить целую жизнь человека, что еврейских идеалов недостаточно для занятия всего алтаря, что на чужой улице гораздо лучше, шире и веселее и что единственное средство, которое еще может удержать у нас молодежь, чтобы она осталась работать в наших тесных пределах, в бедном еврейском саду, в скромном еврейском домике,— это дать молодежи постоянно сидеть у окна. Многие из них, действительно, сидят, постоянно высунув голову на чужую улицу — только ноги видны извнутри, и когда по чужой улице проходит процессия с красивыми знаменами, они едва сдерживаются — они должны высунуть голову еще дальше, протянуть руку и кричать: петь, петь, товарищи! Мы тоже! — В чем собственно выражается это «тоже» не важно. Это может быть Маркс, Ленин, Ганди, завтра, может быть Муссолини, главное, что это должно быть нечто не наше, нечто «более широкое», нечто «общечеловеческое». Старые, знакомые настроения; мы их уже видели, и чем они кончаются, мы тоже знаем. Кто сидит у окна, выглядывает наружу и высовывает голову все дальше и дальше, в конце концов выпадает и остается снаружи; целый или разбитый, это его забота, но — не у нас. Первые носители первой ассимиляции — той, которую мы, якобы, недавно «уничтожили», тоже облекались в идиш и иврит, тоже вращались вокруг еврейских, а не чужих дел: но в глубине души они стремились втолковать еврею, что его жизненная сфера — даже потенциально расширенная и обогащенная,— слишком узка для интеллигентной души. Такая проповедь всегда действует; сегодня точно так же, как тогда. Ибо это правда, мы этого совершенно не отрицаем, у гоев жизнь шире, красивее и веселее, и так еще долго будет, может быть — вечно; и не только их жизнь богаче, но и идеалы их заключают в себе более красочную радугу всяких благ. По меньшей мере — на вкус того типа людей, на которых влияет улица с ее шумом и шествиями с развевающимися знаменами. Но у большинства из нас — уличный вкус.Враг жив. Склонность приспособлять наши мысли и стремления не к нуждам еврейского народа и его развитию, а именно к идеологической моде внешнего мира — тенденция, являющаяся корнем и ядом ассимиляции, поджидает наших детей за каждым углом: она провозглашается и культивируется на идише и на иврите, в еврейских организациях молодежи с национальными и сионистскими именами; даже в Палестине. Такая вещь может начаться где угодно и как угодно: безразлично,— окончится она в Бордо. Такие вещи всегда кончаются в Бордо. Конечно, не всякое самоубийство выражается в выстреле, но путь через те окна ведет всегда к тому же результату — бесполезно и бессмысленно прожитая жизнь, твои услуги совершенно не нужны чужой стороне. Троцкий сидит у турок и пишет похвалы самому себе, на сто лет германской национальной верности Германия отвечает евреям шестью миллионами плевков в лицо — какая разница, застрелиться из револьвера, или совершить духовное самоубийство? Станция Бордо — terminus.
«Его дети — и наши», «Рассвет», 1930.
Прочтя последние строки статьи, вы, конечно, удивитесь, откуда знал Жаботинский в 1930 году точную цифру — страшное число евреев — жертв нацизма? Что значит «шесть миллионов плевков»? Я сам долго не мог найти ответа. Покопавшись в прессе тех лет, я нашел следующее: на выборах в рейхстаг (Жаботинский писал статью через месяц после тех выборов) нацистская партия достигла первого значительного успеха — за нее было подано 6.000.000 голосов.
Наши права на Эрец Исраэль