Ты сказал мне, что я преувеличиваю влияние чистой «классовости» на дух вашего движения, и показал мне твои статьи, из которых действительно явствует, что дух вашего движения чист и не разбавлен никакими чуждыми примесями. Тогда я тоже спросил: уверен ли ты в том, что это относится и к рядовым членам вашего движения? Ты ответил уверенным «да!», но я в душе не поверил тебе (хотя тогда и не помышлял, что ратификация будет отвергнута
большинством [*]). С дней моей юности я помню собственную зачарованность учением Маркса — логической цепочкой, из которой нельзя вынуть ни одного звена, не прибегнув к грубому насилию. Ты и твои соратники, основатели движения «Рабочие Сиона», создали очень тонкую смесь этого учения с сионизмом — возможно, что вы в свой душе действительно смогли слить это воедино, но это вопрос веры: понять это может лишь тот, кто верит в это. Сейчас пришло поколение, которое не знает вашего ратоборства и не участвовало в ваших поисках истины; тончайшие логические силлогизмы, с помощью которых вам удалось из двух нитей сплести одну, ныне забыты словно секрет Страдивариуса. Кроме этого всей современной молодежи (и еврейской, и христианской) свойственно нежелание глубоко вникать в проблему, они предпочитают ясные и недвусмысленные «да» и «нет», первобытную и грубую простоту. Из двух нитей они выбирают самую толстую или самую блестящую, а ту любовь, которая побуждала вас тогда тщательно вымерять пропорции вашей смеси, вымерять, вымерять и снова вымерять, они называют оппортунизмом, или бессилием, или еще чем-нибудь похуже. Что вы можете противопоставить этой грубости, какое снадобье? Попытаетесь ли научить их вашей вере? Сомневаюсь, что это поколение способно воспринять ее, и захочет ли оно вообще это сделать? Это поколение «монистское» до чрезвычайности — возможно, это не комплимент, но это бесспорный факт.Второе письмо написано в Париже 2 мая 1935 г.:
Немного «философии»: я уверен в том, что есть тип сиониста, которому совершенно безразлична социальная окраска «государства»,— я как раз таков. Если я приду к убеждению, что нет другого пути к «государству», кроме социализма,— я немедленно приму социализм. Больше того: я согласен и на государство фанатиков, где меня будут заставлять есть «гефилте фиш» от зари до зари (если другого пути действительно нет). Еще хуже того: государство, где разговорным языком будет идиш (что для меня означает конец всякого очарования в этом деле) — если другого пути нет, я согласен. И оставлю своим детям завещание: совершить революцию; только на конверте напишу: «Вскрыть через пять лет после основания еврейского государства». Много раз я проверял себя: действительно ли таковы мои убеждения, и теперь я уверен в этом.
Флаг бело-голубой, и нет у нас другого.
Идеи яркий свет прорвется сквозь заслон.
Единое найдут богач и бедный слово —
Их побратит Сион.
Долг перед народом
Жаботинский был индивидуалист до мозга костей и ни за что не соглашался с тем, что сам факт принадлежности к нации обязывает человека посвящать себя служению ей. Он настаивал на том, что любая обязанность возникает лишь при наличии двустороннего соглашения, соглашения абсолютно добровольного, а не вытекает из случайного факта принадлежности, и она, обязанность, не может быть никому навязана. Но сам он целиком посвятил себя служению своему народу. И не стеснялся
призыватьк этому других. В 1908 году он обратился к своим бывшим друзьям — ассимилированным евреям, не пожелавшим встать на этот путь:Я не служу и не хочу служить ничему из всего того, что вам дорого. У вас там есть свои идеалы — я их очень ценю, но в руках у вас они смешны и бесплодны: поэтому я издеваюсь над ними и над вами и буду бороться с ними и с вами, для торжества моей веры, всеми путями и всеми орудиями, во что бы то ни стало.
Я когда-то сильно чувствовал красоту свободного, нерядового человека, «человека без ярлыка», человека без должности на земле, беспристрастного к своим и чужим, идущего путями собственной воли через головы ближних и дальних. Я и теперь в этом вижу красоту. Но за себя и от нее отказался. В моем народе был жестокий, но глубокий обычай: когда женщина отдавалась мужу, она срезала волосы. Как общий обряд, это дико. Но воистину бывает такая степень любви, когда хочется отдать все, даже свою красоту. Может быть, и я бы мог летать по вольной воле, звенеть красивыми песнями и купаться в недорогом треске ваших рукоплесканий. Но не хочу. Я срезал волосы, потому что я люблю мою веру. Я люблю мою веру, в ней я счастлив, как вы никогда не были и не будете счастливы, и ничего мне больше не нужно.