Это одна из моих старых тем, если вспомнить «Норму». Меня это завораживало еще с детства, когда люди вдруг на пустом месте как бы сходили с ума. Шел какой-то банальный разговор или была сцена в магазине, и она вдруг начинала чудовищно распускаться, как некий агрессивный цветок. Ненависть была частью воздуха. Страх и ненависть. Но не в Лас-Вегасе, а в Советском Союзе. Это проступало часто через какие-то невинные тексты, монологи, в людях раскрывалось неожиданно.
Я помню столько отвратительных сцен, например, в школе, когда учителя внезапно превращались в чудовищ, зная безответность детей. Рев заражал людей. С другой стороны, таким образом протестовало и само человеческое начало. Его же давили. Возникала такая неосознанная реакция, которую первым в культуре почувствовали обэриуты, Хармс. Был и Зощенко, но он еще старался удержать какую-то культурную пленку, натянуть ее на текст. Хармс был крутой метафизик, он это точно почувствовал и передал.
Жалко, что вы не присутствуете даже в каком-то невидимом виде в фейсбуке, это главное прибежище красного рева. Там ваш неведомый автор, писавший Мартину Алексеевичу, пророс в вечного среднестатистического комментатора.
Я туда заглядываю через плечи родных. Надо сказать, что там кипит жизнь, рождаются фантастические персонажи, люди начинают жить текстуальной жизнью. Люди разных культурных профессий иногда превращаются в ревущих чудовищ. Есть разные интерпретации фейсбука. Боря Гройс, например, считает, что это такая всеобщая исповедальня, свидетельствующая о кризисе веры.
Вы начинали с драматургии. В «Белом квадрате» чувствуется драматургическое начало, а две новеллы посвящены театральным режиссерам. Почти каждая разыграна как диалог. Писатель, и особенно русский писатель, — это человек, который что-то хочет сказать. А драматург делегирует всё авторам реплик и освобождает себя от этой ответственности.
Наверное, это произошло потому, что роман не пишется. Подобные малые формы, похожие на пьесы, — это попытка перевести дух и оглянуться по сторонам, когда нет большой работы. Я с удовольствием всегда нырял в эти мини-пьесы, в диалоги, в «Очередь». Например, в 1990-е не писались вообще романы, и я писал пьесы, киносценарии. Во многом потому, что жизнь была очень неустойчивой, подвижной, хаотичной, и она не лезла в роман. Это был Протей, который говорил разными голосами. Я думаю, что это есть и сейчас — наползает этот ледник прошлого, он очень многое перемешал, обломки старого с чем-то новым. Сейчас потрясающий по многообразию язык. Мы упоминали сейчас фейсбук, социальные сети — это дикая окрошка, смешение всего со всем. Эта пьеса — не Ионеско, а Хармс. У Хармса дичи больше.
У вас в хоре разных голосов в этом сборнике явно выделяются чекисты.
Сейчас время опричников. Идея «отдельного» человека с особыми полномочиями пронизывает всё наше общество. Даже какой-нибудь парковщик или охранник уже чувствует себя опричником. Понимает, что у него небольшая должность, но разговаривает с прохожими, как опричник. Сейчас опричнина, чекизм — та арматура, на которой держится пирамида государственной власти. Но, в отличие от советской арматуры, она всё-таки ржавая. Коррупция разъедает ее. Может треснуть в любом месте.
Вы пишете рассказ о том, как на площади устраивается представление, где артисты разыгрывают сцену допроса чекистом Мейерхольда. С одной стороны ситуация реального допроса и убийства Мейерхольда при Сталине, конечно, гораздо страшнее, чем ситуация, когда актеры всё лишь это изображают и кровоподтеки у них нарисованы. Но одновременно с этим спектакль — ужаснее.
Вы знаете, что Грозный, когда проводил показательные казни и участвовал в пытках, истерически хохотал. И можно представить, что вся его опричная свора должна была тоже хохотать — если он хохочет, то и они. И от ужаса, страха вынуждены были хохотать и зрители. Это старая русская традиция — когда балаган соединялся с плахой.