Там было не только желание нравиться. Вот я лечу рейсом Тбилиси — Москва и встречаю девушку, которая говорит: «Я поехала в Грузию после твоей картины. Влюбилась в твою страну. У меня теперь ребенок, потому что познакомилась я там с человеком…» Так что «Любовь с акцентом» тоже была личным фильмом, даже «Жара» выражала мое мироощущение тогда. А сейчас оно изменилось. У меня родилось двое детей, а еще до этого была Маруся — так что теперь у меня трое детей. У меня есть определенная тревога, в какой стране они будут жить, как они будут расти. Я хотел бы их оберегать от многого. В то же время за пять-шесть лет я потерял родителей: полное ощущение, что ты выходишь на передовую и сам должен справляться со своей жизнью.
Всё в определенный момент сошлось: профессиональный опыт, потребность говорить на тему, которая меня волнует. И, может быть, очень личная история, когда ты своим детям хочешь рассказать, откуда ты родом.
А почему для того, чтобы рассказать детям, откуда ты родом, ты берешь одну из самых болезненных и табуированных историй всей советской Грузии?
Я сам должен знать, откуда я. Я обращаюсь к прошлому, потому что даже сейчас понимаю, как многого боюсь. Я должен преодолевать свои страхи, я должен научиться формулировать, я должен искать. У меня должна быть потребность чего-то большего, чем просто блага материального. В разные периоды жизни мы по-разному формулируем для себя, что такое свобода. Когда мои дети радуются советским сказкам, смотрят советские фильмы, слушают советскую музыку, им еще показывают фильмы про наши спортивные достижения… у них может сложиться впечатление о сказочном мире. А этот мир в их сознание проникает лишь за счет таланта тех людей, которых в это самое время не особо ценили, многих из них притесняли. Поэтому мне важно… Безусловно, не дай Бог, чтобы они смотрели сейчас эту картину. Но мне важно с ними поговорить на эти темы. Мой отец, абсолютно смелый человек, был руководителем всесоюзной здравницы в Боржоми. Во время войны этот же санаторий вместо туристов был заселен беженцами, каждый раз папа кого-то разнимал… Кто-то его не простил, и они ворвались с автоматами в номер, где мы жили, и кричали, что хотят убить отца. Он пошел [к ним], не испугавшись, он был очень смелый. Но как только дело касалось оценки действий власти — я помню его страх. Его опасения, что, если я наговорю чего-то лишнего, это может повлиять на мою карьеру. Мы в этом состоянии были воспитаны. Эти страхи тянулись, наверное, с 1937 года.
Существовал некий общественный договор о жизни по двойным стандартам. Даже внутри семьи. Мои герои, максималисты-дети, которым шестнадцать-семнадцать лет, не понимали, где папа настоящий. Там, где он покуривает контрабандное «Мальборо», сидит одетый в одежду, которую приобрел на черном рынке, и высмеивает прогнившую систему со своими друзьями? Или когда он же утром, гладко выбритый, встает на трибуну и говорит о достижениях советской власти?
То есть для тебя это фильм о преодолении страха?
Путь, не фильм. Для меня этот путь очень важный. Я чувствовал присутствие некоей высшей силы: иногда всё шло наоборот, я был в полном раздрае и при этом чувствовал, что какая-то сила мне помогает. Появлялись такие люди, от которых я никогда помощи не ожидал… А еще, когда я сидел и читал материалы дела, пропускал через себя, мне становилось страшно от того, какой мир действительно
«Заложников» уже обвиняют в том, что героям не хватает мотивировок. До какой степени осознанно ты вместе со сценаристом Лашей Бугадзе шел к этой «необъяснимости»?
Для меня было принципиально важным, что нет единственной мотивировки, которая оправдывает этот безумный трагический шаг. Это был ключ, решение. Ребят, я тоже читал эти книги — как написать хороший сценарии, какая мотивировка должна быть у героя и так далее. Это не истина. А интересная картина рождается только между жанрами. Помню, у Тарковского, по-моему, в «Запечатленном времени» я читал, что иногда это упрощение жизни обкрадывает саму жизнь. Для нас с Лашей принципиально важно было сосредоточиться на психологизме и атмосфере, чтобы зрителя погрузить в эту среду, чтобы он сам — может быть, по-другому! — решил, хочет ли жить в такой стране или нет.