Она остановилась. Здесь, у реки, дышалось гораздо легче: всегдашние голоса, что плакали, звали или проклинали, звучали в ней теперь словно издали, словно с другого берега, почти неразличимо. Может быть, и потому, что их заглушал свистящий в дубах рассветный осенний ветер. Он словно хлестким пастушьим бичом подстегивал тучные снеговые облака на светлеющем небе, и они неслись от него как стадо перепуганных, глупых черных коров.
На дубах перекрикивались вороны. Им с ветвей был виден город на холме, которого она внизу, у реки, не видела. А они видели: и острый тын городской стены, и сторожевые башни, и множество крыш — терема, избы, амбары, конюшни, и торжище, и церковь, и — богов на верхушках столбов на капище — словно стражей. Но никому, даже воронам, не было видно, как в ночной темноте на пустынное капище, озираясь, поднялся человек. И некоторое время спустя оттуда потянуло дымом…
Конь жадно и долго пил. Ольга села у берега на заиндевевшую траву. Она не чувствовала холода. Ее не волновало ничего, кроме желания прекратить свою муку.
Вдруг ветер хлестнул по щеке резким запахом гари и глухим, все усиливающимся шумом. Она прислушалась: донесло набат, и… звуки сечи, в которые врезались женские или детские вопли и визг.
Взобралась в седло и поскакала к городу.
Вороны тоже поднялись и, распластав крылья, полетели туда, откуда неслись звуки набата и сечи, тревожный топот сапог по скобленому полу.
— Претич, проснись! Княгини нет нигде! Куда ушла — неведомо, челядь ничего не слышала, коня ее тоже нет! В городище смута. Капище подожгли. Христиане с нашими бьются. Храмина их тоже горит! Киев горит!
Претич вскакивает, хватает гремящую железом перевязь, опоясывается, роняет с грохотом, поднимает и быстро прилаживает прямо на то, в чем спал, плюется проклятиями.
К конюшням уже бегут вой. Застегивают перевязи, взлетают в седла.
— Рулав, гонцом в дружину, к Свенельду за подмогой! Да живо! Стемид, княгиню найти! Хоть из-под земли! Да стой ты! — удержал он заходившего под ним коня. И — Рулаву: — Свенельду скажи… что… Да нет, ничего не говори, не надо.
Подбежал вой:
— А монах-то иерский опять сбежал! Нет его! Не иначе, из челяди кто-то ему помогает.
— Да всё они, слуги бога греческого, всё они! — Претич коротко, грязно выругался. — Развелось, что вшей в рубахе!
Воевода рванул поводья и изо всех сил пришпорил. Конь, не зная, что мчится навстречу своей погибели, понесся, закусив от боли удила, к городищу.
Страха не было совсем. Хотя погибнуть в этой толпе обезумевших, окровавленных, истребляющих друг друга людей она могла в любую минуту.
Неузнанная, она бросила коня и прорывалась сейчас к горящей церкви. Ольга и сама не могла объяснить, почему такой невыносимой вдруг показалась мысль, что огонь скоро пожрет и его — греческого бога на стене по имени Пантократор. Пробираясь сквозь толпу, как заклинание шептала она это нездешнее торжественное имя, словно просила его — подождать: она, Ольга, тоже измучившаяся, пробьется, она спасет его, доброго, умного человека на стене с живыми глазами, которого греки правильно почитают богом. Он ведь — такой же, как и она, одинокий и скорбный. Она спасет его и будет уже не одинока.
Пропали страх и смертельная усталость. Посреди побоища Ольгу, никем не узнанную, всю в ледяной грязи и чужой теплой крови, полную спокойной, упоительно радостной обреченности, чудом до сих пор живую, все ближе и ближе выносило к входу в горящую церковь. Она видела только этот вход, не объятый пока огнем, и кроме этого не видела больше ничего: ни того, как неистово отбивался архиепископ Никифор, пока не ударил его в висок брошенный кем-то камень, ни того, как стащили с коня Претича и его воев и изрубили их же мечами, ни того, как радостный огонь пожирал богов на Киевском капище. Боги ведь всегда беспомощны и безмолвны перед безумием верующих в них людей…
Ольга уже была внутри церкви, когда обвалилась часть купола, и люди, которые пытались то ли спасти, то ли растаскивали утварь, в ужасе хлынули, как рыбный косяк, из объятого огнем храма. Ольга видела, как занялся иконостас. Жар был нестерпим, и она подумала, что таково было и им, в Искоростене.
Вдруг за гулом пламени послышался испуганный детский плач, потом — отчаянный визг. Плач и визг явно неслись из-под тяжелой балки, которая рухнула, но не до пола, и пока еще не была объята пламенем. Ольга увидела в наполняющимся дымом пространстве под ней какое-то движение… Она, дыша через рукав, рванулась туда, не колеблясь ни минуты.
— Моя кукла. Она сгорела. Тоже сгорела!
Малуша… Она рыдала и тряслась, как совершенно обыкновенный, до смерти напуганный ребенок.
Ольга подхватила ее на руки, прижала к груди — почти так же, как сама Малуша обычно прижимала свою тряпичную куклу, и стала продираться к выходу сквозь заслоны едкого дыма. Вслед им смотрели пожираемые огнем, полные покоя и одиночества глаза греческого бога.