Феодор влажно поцеловал хорватку, свирепо глянувшую на евнуха, прижал ее к себе и похлопал по мягкой заднице (хотелось избавиться от ощущения бедер скопца), отпил еще несколько глотков из бокастой глиняной баклаги и сказал, что скоро вернется. Евнух спросил, нельзя ли и ему взять с тарелки кусок мяса, — уж больно ароматно пахнет. Феодор пожал плечами: бери! Но есть мясо евнух не стал, а завернул в тряпицу — видимо, на потом.
Феодор, с сожалением оставляя тепло таверны, хорватку и баклагу, вышел с евнухом в еще холодную весеннюю ночь на узкую эскувитскую улицу, остервенело вопящую котами, словно голодными подкидышами… Ночь была звездная, опасно светлая, хотя луна — на ущербе.
Феодор шел и думал: «Все-таки одумалась, решила принять помощь опальная игемона. Теперь — спасти ее и мальчишку, а там будь что будет». Вспоминалась она ему тогда, у окна, в полосах утреннего света — порывистая, хрупкая, как подросток, с обкусанными ногтями, в каком-то бесформенном балахоне, босая, с мятежной гривой неприбранных волос, и все равно — Угольноокая Игемона, все равно щемяще недоступная. Феодор не признался бы даже самому себе, что, перед тем как спасти, он сначала желал бы увидеть императрицу окончательно поверженной. Потому и шел сейчас в Маргериту с замиранием.
Евнух тащился за ним, озираясь: тесный подземный ход, смердевший гнилыми водорослями, у кого угодно мог вызвать чувство удушья. В тесном каменном пространстве, доверху наполненном густым запахом, тревожно метались, словно вслепую нащупывая выход и не находя его, огненные пальцы факелов. Потом они загасили факелы. Феодор греб в темноте на припасенной кем-то в низком гроте лодке, бросив на ее дно мешающие латы. Лодка вскоре ударилась о стену, что вырастала прямо из воды и уходила отвесно высоко, снизу казалось — к самой луне на ущербе. На большой высоте в стене виднелся ряд тускло освещенных окон. У воды стена была скользкой, толсто обросшей морской травой. Черная вода чвакала под ней.
— Не пойду я с тобой, варяг. Здесь буду ждать, — сказал евнух дрожащим голосом, его трясло словно в лихорадке. — Высоты боюсь. Сорвусь. Ты вот это возьми. Игемоне это сейчас дороже жизни. — Он протягивал что-то в тряпице.
— Что это?
— Мясо.
— Что?!.
— Возьми, говорю, она за тем меня к тебе и посылала. На тебя — вся надежда… — У евнуха дрожал даже голос.
— Голодом ее, что ли, морят?
Евнух помолчал странно.
— То-то и оно…
— Так взяли бы больше, что ж ты в таверне-то ничего не сказал…
Времени на разговоры не было. Феодор положил в суму мясо и, позванивая кольчугой (хоть и тяжело, но лучше с защитой, чем без!), стал очень медленно, словно зимняя замерзшая ящерица, подниматься по дворцовой стене — старой, выщербленной, высокой как скала, с крошечного уступа на уступ — к освещенным окнам в высоте.
Здесь охраны не было: никому не приходило в голову, что в Маргериту кто-нибудь отважится проникнуть этим путем…
А когда забрался в окно, изнемогая от напряжения в руках и ногах, Феодор оказался сражен: Зоя выбежала к нему из высоких дверей, чуть не бросилась на грудь — растрепанная, босая, осунувшаяся, движения судорожные, птичьи, губы искусаны и распухли, в глазах — до краев черного влажного безумия.
Он стоял в оцепенении. Стоял и не знал, что сказать.
— Принес?!
Она повела носом по-звериному, радостно улыбнулась:
— Принес! — И резко протянула руку, словно стрелу натянули тетивой.
Чуть стесняясь и недоумевая, достал Феодор из кожаной сумы тряпицу.
Опальная императрица схватила ветошку, развернула, захохотала, точь-в-точь как бестелесная голова в том его полузабытом кошмаре, и вцепилась в свинину острыми белыми зубами. Потом оставила мясо, застыла на мгновение.
И тут же ответила своим мыслям:
— Если отравлено — надеюсь, что хоть яд хороший и долго мучиться не придется.
И продолжила рвать крепкими зубами мясные волокна, закрыв от наслаждения глаза.
Он смотрел на нее — совсем другую, новую, не богиню: земную, хищную женщину. Ее острые соски напряглись и выпирали даже через грубую ткань.
Резной каменный проем окна обрамлял черноту Пропонтиды с брызгами звезд. Дрожал свет жаровни у стены, словно тоже был заговорщиком.
— Ты ничего пока никому не говори. Но если спросят, расскажешь. Что императрица ела мясо.
Он смотрел. А она ела и ела. Когда доела, то изменилась. Задышала спокойнее. Улыбнулась даже.
Подошла к нему. Протянула руку.
Он задержал вздох. Замер.
Рука императрицы коснулась его груди.
Он закрыл свой единственный глаз и поднял голову, словно в молитве. Ему хотелось схватить ее руку и поднести к губам эти пахнущие копченым мясом пальцы… Но опять какое-то наваждение: не может, не смеет, даже сейчас, когда даже пахнет от нее как от торговки в мясном ряду!
Реальность мира уплыла для него куда-то за окно, в ночной прибой Пропонтиды.
Она внимательно рассматривала его и водила пальцем по его кожаному наплечью, словно выписывала какие-то буквы:
— Твоя этерия пойдет за тобой, когда вы понадобитесь мне?
«О чем это она? Пойдет — куда? Ее ведь готовят к постригу?»
Рука Зои — напряженная, ласковая! — тянется к его шее.