– Понимаю вас, граф, и, дивясь вам, душевно поздравляю! – сказал, встав и радуясь успеху поручения, Воронцов.
– Теперь вы убедились, сударь, – ответил, встав в свой черёд, Разумовский, – убедились, что отныне нет у меня никаких документов… Доложите же о том её величеству – да продлит она, дарами обильная, своё благоволение и относительно меня, верного своего раба… А о том, что сожжено, будет знать токмо моё сердце… Пусть люди врут, что им взбредёт на мысли; пусть дерзновенные, – понимаете ли меня, граф? – пусть, в ненасытной алчности, простирают свои надежды к опасным, мнимым величиям… Мы с вами как истинные патриоты, как верные отечества слуги, не должны быть причиною их толков и пересуд…
Воронцов откланялся. Его карета быстро загремела по Покровке и далее ко дворцу.
Доклад его о поездке к Разумовскому был принят отменно ласково. При докладе был и Григорий Орлов.
– Мы понимаем друг друга с Алексеем Григорьевичем, – сказала при этом Екатерина, – тайного брака покойной тётки с графом никогда не было… Признаюсь, праздный шёпот об этом был мне всегда противен. И недаром почтенный граф от Разумника происходит – сам догадался меня в столь щекотливой факции предупредить. Иного от прирождённой всем малороссиянам самоотверженности я ожидать и не могла.
Орлов, как говорили потом Разумовскому, вышел из кабинета государыни бледный, сильно смущённый и с заплаканными глазами.
Не скоро, по отъезде канцлера, пришёл в себя Разумовский.
Он, свесив голову, неподвижно глядел с кресла в тихо мерцавший камин. Мысли его были далеко: перед ним рисовалась подмосковная слобода Александровская; он сам, молодой, статный певчий Алёша, ходит в хороводе сенных девушек, а об руку с ним голубоглазая, с русой пышной косой, красавица, царевна Елизавета Петровна; далее —Гостилицы и Аничков дом, свидетели стольких лет счастья, общих поклонений и почёта…
Алексей Григорьевич встал, отёр глаза, спрятал ларец и тут только вспомнил об офицере, посланном на антресоли для списывания копии из книги Маргарит. Он позвонил слугу. Мирович снова вошёл в кабинет.
– Ну, что, земляче, списал? – спросил, ласково улыбнувшись, Разумовский.
– Готово.
– Спасибо, садись, говори. Так как же, друже?.. ждёшь помощи, совета?
– Не откажите, ваше сиятельство, замолвить слово своему братцу, гетману.
– Брату! Не туда метишь. Не той теперь мы оба силы. Миновало, повторяю, отжило… А вот что тебе скажу. И ты, сердце, меня послушай… Поезжай на родину, да чем скорее, тем лучше. Бери отпуск, а то и вовсе абшид от службы. Коли есть у тебя приятели, родич ли, чужой, лишь бы добрый человек, – всё брось и гайда до дому… Эй, хлопче, послушай меня… езжай… Есть на родине, Донце, приятели?
– Есть.
– Кто?
– В Харьковском наместничестве – товарищ по корпусу, помещик Яков Евстафьевич Данилевский[209] и другие…
– Ну, и езжай пока хоть к нему.
– Но для какого ж резону ехать, не кончив дела?
– Твоему отцу я когда-то говорил, и тебе тот же совет: похлопочи там, на месте, а не здесь; авось найдёшь, ну, хоть какие-нибудь письменные документы о поместьях твоей бабки. Отыщешь, тогда можно будет и похлопотать, и я в таком разе первый твой слуга. А без того, сердце, прямо говорю, и не надейся. Что было, то прошло, что будет, повидим. Мёртвого из гроба не вернёшь. А коли на то пошло – то ещё лучше вот что…
Разумовский остановился, глядя на дверь, куда ушёл Воронцов.
– Ты молод, не глуп, не прост, – продолжал он, – старайся сам себе проложить дорогу. Приглядывайся, ищи примеров на других, подражай… Брось бабьи бредни и – скажу тебе словами брата-гетмана – бери фортуну за чуб… и так-таки… без церемоний и просто, за самый, то есть, чуб… И верь, будешь притом таким же счастливым, как и все… понял?
– Даст ли только фортуна взять себя? – сказал Мирович. – Шутить изволите, сколько неудач…
– Сомнения? – произнёс, усмехнувшись, Разумовский. – Не хватит храбрости? Ну, тогда и вовсе оставайся на родине… Живи с овечками, с волами, Серком… Эх-эх! родина, великая, вольная степь, зелёные байраки, сады, хутора!.. Ну, веришь ли, сердце, веришь? Вот я и граф, и богат и всё – а побей меня Бог и наплюй ты мне, как собачьему сыну, прямо в глаза, коли вру… Всё я, слышишь ли, готов бросить, всё: и почести, и богатство, и знатность, – лишь бы возвратиться тем, как был, в Козелец, в нашу слободу Лемеши, кончить век рядом с дедовскими могилами, что на погосте в Чемерах… И знаешь ли – может, опять не поверишь, да и как поверить? – вон у меня своя музыка, хоры певчих театр; а я о сю пору, брат, слышу соловьёв да жаворонков, что пели когда-то по зорям в отцовских и дедовских наших тихих садах.
Разумовский закрыл лицо. Серебрившаяся сединой, ненапудренная его голова упала на белые, похуделые руки. Слёзы из-под пальцев закапали на голубой бархатный халат.