Арестант вырвался, добежал к крыльцу.
— Где была? Где? — задыхаясь, шептал он Поликсене. — Столько дней не слыхал голоса…
— Идите, покоритесь, — проговорила Пчёлкина, — и помните, где бы вы ни были — я вас не покину, найду…
Жихарев крикнул стражу с гауптвахты. Караул окружил арестанта, который кидался, на солдат и бешено от них отбивался.
— Дикие вы звери! — кричал он. — Кого слушаете? Государь волю мне дал, а вы не пускаете… сам я государь…
— Успокойтесь, сударь; что вам угодно? — спросил Жихарев.
— Не хочу в старую нору.
— Новое помещение не готово.
— К попу переведи, вот сюда…
— Здесь тесно, да и негоже для вас, не пустят.
— Иди, собака, и проси… Знаешь сам, каков я родом человек!
— Слушай, сударь, — ответил, найдясь, Жихарев, — вы, точно, не простая персона, а потому надо по приличности очистить здесь горницы. Пойду к священнику; а пока переждите на старом месте.
Арестант сдался. Жихарев его запер по-прежнему в каземат и поставил к нему у башни двойной караул. Пчёлкину наутро выпроводили из крепости. Написав Чурмантееву, она с его детьми перебралась в Шлиссельбургский посад.
Так прошло две недели. Узник впал в безнадёжное отчаяние. Им овладели порывы неукротимой злобы и свирепого, зверского бешенства.
Часовые на утренней смене сообщали приставу и коменданту о бессонных ночах, проводимых принцем. Сени и узкий проход перед казематом оглашались раздирающими душу стонами и криками узника. Он бесновался без умолку, с бранью и проклятиями, стучал скобой железных дверей, опрокидывал мебель в комнате, бил стёкла, рвал на себе платье и бельё.
— Что вам, сударь, надобно? — спрашивали его часовые в дверное, решётчатое окно. — Эвтим манером амуницию искалечите… себе и казне ущерб.
— Ведите Жихарева, его, пса, надо…
— Аспид ты, крокодил! — с пеной у рта кричал узник Жихареву. — Её приведи… слышишь? Её…
— Нельзя-с, по статуту, уехала.
— Разлюбит… ведь разлюбит… слово одно, хоть взглянуть!..
Арестант грыз себе руки, хватался зубами за оконную решётку.
«Ещё в Питере узнают про экое озорство, — думал, замирая в страхе, пристав, — уж когда бы скорее решали, что с ним и как! Всё Чурмантеев натворил! Донести о нём, — да жаль бедного, засудят…»
— Скорпионы, аспиды! Запали их, Боже, сокруши! — кричал день и ночь в окно и двери узник. — Змей на них! Камни! Кляни их! Боже, кляни…
— Бес обуял, испортили сердечного! — шептали в сенях гарнизонные солдаты, — был тих, а теперь буря бурей…
Забываясь кратким, тревожным сном, арестант просыпался ночью, и ещё тяжелее и горше было у него на душе. Каменный свод давил, как гроб. От молчаливых белых стен веяло холодом. Когда-то рассвет? Иванушка звал Поликсену, слал ей нежные слова. Бросится к форточке каземата, распахнёт её, торопливо привстанет на цыпочки и жадно вдыхает свежий, ночной воздух. Виден край тёмного хмурого неба. Вон белая и голубая звёзды; высоко они мерцают над крепостью, ныряя в налетающих облаках.
«Им вольно в далёком небе, — мыслил он, — а я опять в норе, опять взаперти». Ночь проходит. Загорается бледное утро. Воробьи чирикают, галки взлетают, чистят длинные, жадные носы. Солнце поднимается. Крики жаворонков, соловьёв доносятся с полян, из лесистых, просыпающихся тайников. Там радость, там жизнь. А здесь! И кажется Иванушке, что не соловьи и не жаворонки отзываются на берегу, а трубят чудотворные золотые трубы, некогда рушившие стены Иерихона.
— Осанна в вышних! — шепчет узник. — Египет даде руку, Ассур в насыщение их… Но где Египет и где освободитель Ассур?..
Арестант силился взломать ржавую оконную решётку и до крови резал себе руки.
Нет спасения, нет воли… Почернелая, закапанная воском книга разогнута на столе. Слабый утренний свет скользит по ней, и кропят её горькие, жгучие слёзы. Иванушка читает, но нет смысла и отрады в прочитанном. Стены глухи и немы, как могила. Кругом тишина.
«Бысть яко медведь ловяй, яко лев от сокровенных», — читает Иванушка, добиваясь ответа на свои терзания.
— Не лев я — жалкая мошка, комар!.. А там, за стеной… тепло, воздух, люди и она… Ха-ха!.. звери, убийцы! звери…
Дикий хохот, будя утреннюю тишину, нёсся из тёмного окна узника.
XI
НАДПИСЬ НА ВОРОТАХ
Мирович оставил Петербург с лёгким сердцем и полный давно не испытанных, радостных ощущений. Под шум и плеск вешних вод он нёсся за границу на перекладной. Вот Луга, Псков, Двина — как море, берега Немана. Весна в Литве стояла во всём разгаре. Тянулись вереницы диких гусей, журавлей. Леса, водные заросли синели в тумане, стонали от птичьих криков и свистов. Пахло берёзовыми, смолистыми листьями, ландышами.