Он подал руку Воронцовой. Толпа перед ними расступилась. Они вышли в соседнюю залу.
— С кем вы сейчас говорили? — спросила, подавляя бешенство, Воронцова. — Удостойте ответить, я всё вижу, всё…
— С одной девушкой; она… просила о женихе.
— О женихе? А вы не видите, не слышите, что вокруг вас делается? Спросите моего дядю. Он верный вам слуга; но вы его не слушаете. Смелость врагов зреет не по дням, а по часам… Вы уедете, меня заточат, казнят, — заключила, сквозь слёзы, Воронцова.
— Ай, Романовна, как всё это скучно! — перебил с нетерпением Пётр Фёдорович, обернувшись к двери, за которой оставил Поликсену. — Ты по колени в библии ходишь, всяк то знает… Но вы с дядюшкой да с Гудовичем какие-то мрачные пифии. Ах! ihr alte Russen alle auf einen Schiht![146]
Всё-то у вас ковы да конспирации. Вспомнишь невольно о Швеции… вот тихий, цивилизованный народ… Зачем меня сюда привезли?— Ваша супруга, — продолжала Воронцова, — что-то готовит; говорят, все роли розданы… Если не с дядюшкой, поговорите с Бироном, спросите Миниха, все скажут… К народу она является в монашеской шапочке, угождает духовенству, черни…
— А вот погоди, Романовна, как через пару деньков переедем в Ораниенбаум…
— Но вся молодёжь, слышите ли, вся молодёжь за неё! — топнув ногой, произнесла Романовна. — Спросите — поэты на её стороне, без ума.
— Nicht, als Eifersucht, mein Kind[147]
. Ничего, как ревность! — беззаботно усмехнувшись, ответил Пётр Фёдорович. — Даже литературщиков, стихоплётов, вон, вспомнила… Стыдно, фуй! А погоди, перед походом венец устроим, тебя регентшей оставлю. Тогда что скажешь? Ну, будем же философы, как великий Фридрих…— Это что? — помолчав, сказал государь. — Канонада ракет, финал фейерверка… Пойдём в сад. Но a propos[148]
ты вспомнила о писателях… Я тут приметил одного придирщика… Погоди-ка, надо с ним пару слов сказать.Музыка смолкла. Гросфатер кончился. Все двинулись на балкон.
За прудом, отражаясь в воде, пылала хитро устроенная брильянтовая колоннада. На столбах горели урны; из каждой вылетали звёзды и били разноцветные огненные фонтаны. И над всей этой картиной, в дыму, как на облаках, обозначился щит с буквами П и Е.
— Пётр и Екатерина, — пояснил кто-то по-немецки своей даме, проходя аллеей мимо Ломоносова.
— Пётр… и Елизавета, Лизка Воронцова… — сердито проворчал им вслед по-русски другой голос из темноты. — На какой только вербе оную метреску повесит свет-матушка наша, Екатерина Алексеевна?
«Э-ге-ге! да Бог не без милости! — сказал себе Михайло Васильевич. — Друзья-то нашей разумницы есть и здесь, в самом лагере её супостатов…»
Ломоносов вздохнул. Ему вспомнилось в это мгновенье время за двадцать лет назад, празднества и фейерверки в честь императора Иоанна Антоновича. Тот же блеск, шум и суета, но где всё это? И где теперь сам виновник тех торжеств?
Последний сноп ракет с треском взлетел и рассыпался в воздухе. Призыв к танцам опять раздался в доме.
Распоряжался теперь голубой лихач-гусар, Собаньский.
— A votre place, messieurs et mesdames![149]
— щёлкал он шпорами и хлопал в ладоши, поглядывая, куда делась приглашённая им Пчёлкина, и думая о ней: «Сто дьяблов! как хороша, а когти — тигрицы…»Молодёжь собиралась в пары заключительного режуиссанса. А между тем уже слышался звон столовой посуды. В портретной, цветочной и угольной накрывали столы к ужину.
Все столпились в зале, спеша попасть в танец, в котором старые и молодые наперебой стремились к одному — быть как можно ветренее, забавнее и шаловливей.
Ломоносов протискивался сюда также, ища глазами Пчёлкину, с которой не успел поговорить. Но Поликсена, в тщетном ожидании государя, приметила круглую фигуру и напряжённо уставленный на неё взор как из-под земли выросшего генерала Бехлешова, сослалась на усталость, поручила кому-то из знакомых извиниться перед гусаром и уехала с Птицыной.
«Не судьба! — подумал, опять выбираясь из залы, Ломоносов. — И пакостной цапли Цейца не видно… Делать нечего; примечательная неудача! Так обоим просившим и сообщу…»
— Его величество вас требует на аудиенцию, господин профессор! — сказал, подходя к Михаиле Васильевичу, генерал-адъютант императора Гудович. — Пожалуйте… Государь в саду, с балкона налево. Если дозволите, вас провожу…
Ломоносов преобразился.
«Веди, голубица берлинского спасённого ковчега, веди!» — подумал он, идя за Андреем Васильевичем Гудовичем и смело, гордо глядя на почтительно расступавшихся перед ним немцев и русских.
Та же глубь сада и та же липа на перекрёстке двух аллей. Под липой, где два часа назад с канцлером беседовали Миних, Лесток и Бирон, без шляпы и со стаканом лимонада в руке сидел, обмахиваясь платком, император. Перед ним стояли Унгерн и Корф. Завидя Ломоносова, государь всех отослал к стороне.
— Давно тебя не видел, Михайло Васильич, садись! — сказал Пётр Фёдорович. — Ты меня совсем забыл. Тётку поддерживал, в одах воспевал. Меня, как вижу, меньше любишь. А на тебя все смотрят, ждут, что ты скажешь.
Ломоносов, почтительно стоя, молчал.