– На покойника?
– Так он после раскладки помер. На дьякона пять, а на Епишку ничего.
– Как же ничего на Епишку: у него на огороде двести дубов лежит.
– Ничего, но не горюйте, придет время, и Епишка зацепится, все там будем, и сам Фомкин брат попадется.
– Не брат он мне! – крикнул Фомка.
– Кто же он тебе?
– Супостат!
– Ладно, два яблочка от яблонки далеко не раскотятся, этот самый Персюк, матрос, землю никогда не работал, не знает, как соху держать, как зерно в землю ложится, а говорит: «Я коммунист, мы преобразим землю». Я ему: «Чего же ты раньше-то ее не преображал?» – «Не хватает, – говорит, – транспорта».
– Кобеля ему вареного не хватает.
– Да, транспорта, говорит, не хватает.
– Транспорта! Ты мне транспорт в живот проведи.
– Ну вот и я ему теми же словами сказал: «Ты мне транспорт в живот проведи».
– И что же он тебе на эти слова?
– На эти слова он мне хвостом завилял. Эх, вы, говорю, стали на волчьи места, а хвосты кобелиные.
– Чего же вы терпите? – сказал Фомка. – Взяли бы да и освободились.
– Кто нас освободит?
– Известно кто: барон Кыш.
Весь обоз замолчал.
В тишине под скрип снега перебегает Фомкин огонек все сани из конца в конец: головы думают. Невидимо бегает огонек, и на одном возу опять вспыхнуло:
– На Авдотью легло двести рублей. Мало, а что делать, как малого нет. «Есть, – говорят, – деньги?» – «Нету». – «Есть деньги?» – «Нету». —"Расставайся с коровой!" – «На Пичугина пало десять». – «Подавай», —говорят. «Нету!» – «Иди в прорубь!» Раз окунули.
– Окрестили!
– Да, окрестили и спрашивают: «Есть?» – «Нету». Во имя Отца окунули и во имя Сына окунать. «Есть?» – «Нету». Из третьей Ердани вылезает. «Есть?» – «Есть».
– Окрестили человека.
– Крестят Русь на реках Вавилонских.
– На Тигре и Ефрате.
– И все Персюк, один креститель, а когда речь говорит, обещается освободить женщину от свиней и коров.
– И освободили: нет ни свиней, ни коров.
– Эх, братцы, ни паралича из этих слов не получается, а вот что я думаю: собери всю пролетарию, будет ей бобы строгать, собери всех голоштанников, да воз березовых привези, да обделай их, чтобы они работали, как мы, как Адам, первый человек.
Сильней и сильней разгорается Фомкин огонь по обозу, теперь с ним каждый согласен свергнуть статуя и потом хоть бы день, два пожить, как сам Фомка: чтобы нет никого и никаких. Вдруг как ток пробежал по обозу, все стихло, и одно только повторялось ужасное слово:
ПЕРСЮК.
– Эй, братцы, эй, берегись, держись, заворачивай скорей. Фомкин брат едет.
Вмиг обоз и слова мужиков, все разошлось, расплылось, как облака, и в страхе погас Фомкин огонь, и сам Фомка застрял в снегу, кувыркается и не может со всеми удрать. На дороге один только Савин мучится, что никак не может из-под тулупа достать пенсне и разглядеть, с какой стороны покажется это чудище – Персюк, Фомкин брат, и, главное, понять, куда в один миг мог по таким глубоким снегам исчезнуть такой громадный обоз, как могли вынести из сугробов куда-то на другой путь слабосильные деревенские лошаденки.
– Стой! стой! – внезапно появляясь, кричит Персюк. – ну, берегись теперь, Фомка.
Вдруг он как сноп с коня и с коленки из карабина целится, и так кажется это долго у него: целится, целится.
Фомка хлоп! – в него из нагана, хлоп! – другой раз, а Персюк все целится. Хлоп! – третий раз Фомка, и тут Персюк выстрелил, а Фомка нырнул в снег, показалась рука, показалась нога, и остался торчать, как свиное ухо, из снега неподвижно угол шубной полы.
– Что же вы это человека убили? – крикнул Савин.
– Собаку! – спокойно ответил Персюк и, вынув револьвер, прошел туда, вернулся, сказав: – Не отлежится.
– Человека убили?
– Кто такой, за книгами? Лектор, может быть?
– Лектор.
– И с высшим образованием?
– Учился, да что в этом теперь?
– Как что: гуманность.
Савин так и всколыхнулся от слова «гуманность» и, вытащив наконец в эту минуту пенсне, посмотрел через него в страшную рожу. «Вот, – подумал он, —крокодил, а тоже выговаривает „гуманность“!»
– У вас тут, – сказал он, – в прорубь мужиков окунают, морозят в холодном амбаре, а вы мне толкуете еще про гуманность.
– Не всех же морозим, – ответил Персюк, – злостного другим способом не проймешь (…)
– Ну и ошибаетесь.
– Не часто, а бывает, но без этого же и невозможно нам, а если человек встречается гуманный и образованный, радуюсь: вот был тут Алпатов, приятель мой, умнейшая голова, тот всякую вещь до тонкости понимал, пропал ни за нюх табаку.
– Как же пропал, – сказал Савин, – он в больнице и, кажется, поправляется.
– Помер, сам видел: на простыне выносили.
– Жив.
– Помер.
«Что же это такое? – думает Савин, продолжая свой путь в одиночестве по глубоким снегам. – Сейчас был тут громадный обоз, и нет никого, был Фомка, и нет его, и человек был такой заметный Алпатов, и никто даже хорошо не знает, жив он или в могиле: умер – не удивятся, жив – скажут: объявился. И даже если он воскресший явится, опять ничего, опять: объявился».
Поскорей же труси, лошаденка, выноси из этого страшного поля белого, где нет черты между землею и небом.
ЭПИЛОГ