Миртала внезапно побледнела и даже отступила шага на два. Войти в один из этих домов, на которые она столько раз смотрела с восхищением, о жителях которых ей грезилось всегда столько удивительных вещей, было бы для нее неизмеримой радостью. Притом она услышала, что там будет Музоний… Значит, она увидит этого человека… Но ведь это был дом едомитов! Разве же ей было дозволено переступить через порог тех, кого проклинали ее братья? Что сказал бы на это Менохим? Что бы сказала Сара, старший сын которой погиб недавно на войне с едомитами? Что бы сказал муж Сары, угрюмый Симеон, жесткие щетинистые брови которого с ненавистью хмурились при одном упоминании римлянина? Что сказал бы на это Ионафан, если бы он вернулся и узнал, что его невеста посещает дома тех, с которыми он так беспощадно боролся в стенах осажденного Иерусалима? Она подняла глаза, полные слез и уже готовилась проговорить: «Не пойду за тобой, госпожа!» — когда Артемидор слегка коснулся ее руки и сказал:
— Иди! Не бойся! Мы — люди и доброжелательно относимся ко всем людям, откуда бы они ни были родом.
Она забыла обо всем. Транстиберим, Менохим, Сара, Симеон, Ионафан перестали существовать для нее. Сияющая, с вернувшейся к ней живостью, пошла она за Фанией и Артемидором. Из разговора их она вскоре узнала, что ей предстояло оказаться в доме претора Рима, важного сановника, имя которого часто с ужасом упоминало население предместья за Тибром. Дрожа, входила она в дом, где на полу из серого мрамора блестела составленная из пурпуровых букв гостеприимная надпись: «Добро пожаловать!»
II
Хотя Гельвидий Приск был важным сановником, а Фания происходила из сенаторского знатного рода, дом их не принадлежал к числу богатейших в Риме. Тем не менее перистиль, украшающий заднюю часть дома Гельвидия и Фании, со множеством колонн из желтого нумидийского мрамора, из-за которых просвечивалась зелень сада, с крепким запахом растений, цветущих в белоснежных вазах, был местом изящным и красивым. Это было то место, в котором в свободные часы охотнее всего собиралась семья и в котором принимали самых близких и приятных гостей. Вокруг стола, опирающегося на львиные лапы и поддерживающего серебряную резную чашу, наполненную плодами, сидели гости. Самое почетное место — кресло с ручками, с пурпуровой обивкой, с искусной резьбой и высокой, мягкой подножкой — занимала мать Фании, Ария, женщина уже старая, неразговорчивая, с лицом тонким и белым, как лепесток лилии, смятый во множество морщин. Это была суровая, замкнутая в себе женщина — и не только ее траурное платье, но ее бледные, молчаливые губы и выражение глаз, глубоко впавших под черными еще бровями, неизбежно заставляли думать о каком-то горе. С того дня, когда под Филиппами последние республиканские отряды были покорены гением и удачей преемника первого цезаря, непрерывная вереница заговоров, бунтов, крови и траура тянулась в течение царствования десяти последующих самодержцев. Отец Арии Пето Зесина и муж ее Тразей — первый по повелению цезаря Клавдия, другой по воле Нерона — погибли преждевременной и ужасной смертью. Мать ее, не желая пережить своего супруга, добровольной смертью своей опередила его мученическую кончину.
У ног ее, опершись на ее колени, подняв к ней румяное личико, сидел маленький Гельвидий; он что-то рассказывал бабушке.
Из-за белого платья Фании выглядывала головка молоденькой девушки с огненными кудрями. Ее черные глаза поглядывали на всех с любопытством и вниманием. Миртала, часто приходя в этот дом, где раскупали значительную часть ее товара и где часы пролетали для нее как одна сладостная минута, уже рассказала им о своем прошлом. Во время ее первого посещения Фания спрашивала:
— Не гречанка ли ты немножко, девочка? Может, по отцу или по матери? Имя твое походит на греческое.
С опущенными ресницами Миртала отвечала:
— Галилея, наследие сынов Израиля, была родиной моих отца и матери. Отец мой был рыбак, спокойно закидывающий свои сети в воды голубых озер, но, под управлением римлянина Феликса замешанный в бунт залаторов, был отдан Феликсом в рабство одному греческому вельможе, в дом которого добровольно последовала мать моя Ревекка. Хорошую работницу, умеющую ткать тонкие материи и прелестно вышивать, грек охотно принял в свой дом. В этом доме мне и дали имя Мирталы.