Лондонский маленький призрак,Мальчишка в 30 лет, в воротничках,Острый, задорный и юркий,Бледного жителя серых камнейПрилепил к сибирскому зову на «чоных»Ловко ты ловишь мысли чужие,Чтоб довести до конца, до самоубийства.Лицо энглиза крепостногоСчетоводных книг,Усталого от книги.Юркий издатель позорящих писем,Небритый, небрежный, коварный,Но девичьи глаза.Порою нежности полный.Сплетник большой и проказа,Выгоды личной любитель.Вы очаровательный писатель —Бурлюка отрицательный двойник.(III, 292)Мандельштам писал: «Я заключил перемирие с Дарвином и поставил его на воображаемой этажерке рядом с Диккенсом» (III, 201). Хлебников заключает отнюдь не воображаемое перемирие с Крученых, ставя его рядом с диккенсовским героем. «Бледный житель серых камней» — никакая не птичка-каменка («крученок»), а Оливер Твист, к которому добавляется хвостик сибирского имени (Круч-еных). Этот, как сказал бы Белый, верч имени
и закручивает сюжет. Поэт — «сплетник». Отрицательным двойником Бурлюка болтун и проказа Крученых оказывается по коварному правилу буравчика. В одноименном стихотворении Бурлюк «И точно бурав <…> сверлил собеседника» (III, 289). Оба они, «жирный великан» Бурлюк и «юркий» малыш Крученых, — необходимые двигатели футуристического издательского дела. У Маяковского:Сущность поэзии в том,чтоб шею сильнее завинтить винтом.Фундамент есть. <…>Я и начал!С настойчивостью Леонардо да Винчевою,закручу,раскручуи опять довинчиваю.(IV, 109)Всякое стихотворение устремляется в своей кратчайшей форме к тому, чтобы стать романом и городом. Именно так Мандельштам определял поэтику Ахматовой. Именно о романе-городе написаны многие стихи Пастернака («Город», «Бальзак», «Белые стихи» и др.).
Всякое строящееся стихотворение должно вести себя, как Москва в трамвайном кольце «А» и «Б», — «А она то сжимается, как воробей, / То растет, как воздушный пирог» (III, 48). Краткость и сжатие стиха — залог его амплифицированности, вплоть до рождения космической улыбки. Москва ведет себя по тому же правилу буравчика
: при закручивании, движении по часовой стрелке, по кольцу «А», она утапливается, сжимается; при движении посолонь, по кольцу «Б» — она растет вверх, как вывинчивающийся бурав. Так же ведет себя и открывающаяся, растущая справа налево, с востока на запад кольцом «Б» и закрывающаяся по часовой стрелке до немоты, как кольцо «А», Книга.Устремляясь на юг (вниз) в «субботнюю Армению» Мандельштам ищет на горе Арарат (верх) свое «гробовое дно», «каменнокровность» и «твердокаменность». Именно Гора содержит первообразы прошлого и будущего: «Если приму как заслуженное <…> твердокаменность членораздельной речи, — как я тогда почувствую современность
?» (III, 386). Самым трудным оказывается увидеть близкое, настоящее, ту самую ироничную, москвошвейную современность. И Мандельштам начинает улавливать ее черты: «На мой взгляд, армянские могилы напоминают рыжие футляры от швейных машин Зингера. Молодежь звала купаться всех жизнелюбивых. [Томная дама яростно читала, лежа в парусиновом кресле, одну из великих книг нашей москвошвейной литературы]» (III, 375). Сдается, что дама читает неистребимо жизнелюбивые «Двенадцать стульев» Ильфа и Петрова.Весь уничижительный запал сквернословия в адрес литературы и литературной критики поэт истратил в своей «Четвертой прозе». Его обвинительный пафос сосредоточен на лакействе и сервилизме, разрешенности и всетерпимости (читай: продажности) обитателей Дома Герцена, превращенного в «дом терпимости». Но нигде Мандельштам не говорит об искажении реальности или лживости собратий по перу. Потому что для него, как и для Пастернака, искусство всегда врет. Эта специфическая лживость изначально встроена в конструкцию книги ее об-лож
-кой.И какие бы политические, любовные, даже гастрономические линии не переплетались в стихотворении «Неправда», вхождение в избу к неправде — посещение и чтение Книги:
Я с дымящей лучиной вхожуК шестипалой неправде в избу:— Дай-ка я на тебя погляжу,Ведь лежать мне в сосновом гробу.