“Дорога одна – сквозь тучи вперед! Сквозь небо – вперед!” (Маяковский). Таким образом, Боратынский – бард, поэт, прокладывающий новые пути поэзии в веках (Пастернак бы уточнил – “воздушные пути”), Genie der Wolkenbildung (Ницше); его “подошвы изумили/раздражают сон/прах веков”. Ср. в “Так говорил Заратустра” Фридриха Ницше: “Новыми путями иду я, новая речь приходит ко мне; устал я, подобно всем созидающим, от старых щелкающих языков . Не хочет мой дух больше ходить на истоптанных подошвах” (Neue Wege gehe ich, eine neue Rede kommt mir; m? de wurde ich, gleich allen Schaffenden, der alten Zungen. Nicht will mein Geist mehr auf abgelaufnen Sohlen wandeln) (II, 59).
с). Bort – “прошва, кромка” (“без всякой прошвы наволочки облаков”). Вслед за тучами Тютчева и тучностью Фета пришел черед и облакам Боратынского.
d). Bart – “борода” (“Хомякова борода”).
Мы имеем дело с хорошо отрефлексированным ходом поэтической мысли. Тем более что прецеденты были. Так, другой мандельштамовский мучитель, Генрих Гейне, в “Романтической школе” подал такой пример: “Наконец выяснилось, что сочинителем является доселе неизвестный деревенский пастор, по фамилии Пусткухен (Pustkuchen), что по-французски значит omelette souffl? e (дутая яичница) – имя, определяющее и всё его существо” (eine Name, welcher auch sein ganzes Wesen bezeichnete) (VI , 173-174). Из отечественных анналов, – например, лесковский “Штопальщик”. Транскрипция имени главного героя, замоскворецкого штопальщика Василия Лапутина по-французски – tailleur Lepoutant – круто и счастливо меняет всю его жизнь (“…Под французское заглавие меня поместила сама судьба ”, – говорит он). Но в отличие от гейневского Пусткухена, иноязычное звучание имени “путного парня” Лапутина, прекрасного семьянина, скромного с достоинством человека и честного работника, не только не определяет всего его существа, но наоборот – предельно и комически с ним расподобляется: франц. putain – “непотребная женщина, блудница, путана” .
Графическая и звуковая ипостаси слова сливаются в транскрипции нем. Sohle – “подошва” по-русски. “Глоссограф” (термин де Серто) появляется в одном из вариантов:
Один из героев пастернаковского “Детства Люверс” говорил столь “отчетливым, ровным голосом, словно не из звуков складывал свою речь, а набирал ее из букв, и произносил все, вплоть до твердого знака” (IV, 78 ). С подобным экспериментальным набором мы имеем дело и у Мандельштама. То, что “не просохли” транскрибирует Sohle, подтверждается другими примерами: “…Для того ли разночинцы / Рассохлые топтали сапоги…” (“Полночь в Москве…”, III, 53 ); “Под соленою пятою ветра…” (“Нашедший подкову”, I I, 42 ). Мотив “шитья”, рождаемый рифмой “подошвы/прошвы”, – это мотив самого стихотворчества, который закрепляет и развивает омонимию слова “стопа”. “Пятна жирно-нефтяные” пропитаны именем Фета.
В целом же смысл этих строк проступает в фонетически близких немецких эквивалентах (“звуков стакнутых прелестные двойчатки”). Гейне в таких случаях говорит о “Doppelsinn der Rede” , потому что в поэзии только двусмысленность имеет смысл. В “Разговоре о Данте”: “По вольному течению мысли разбираемая песнь очень близка к импровизации. Но если вслушаться внимательнее, то окажется, что певец внутренне импровизирует на любимом заветном греческом языке, пользуясь для этого – лишь как фонетикой и тканью – родным итальянским наречием” (I II, 237). Если вслушаться внимательнее, Мандельштам сквозь русскую ткань внутренне импровизирует на любимом немецком наречии. “Чужая речь мне будет оболочкой”, признается он в стихотворении “К немецкой речи”. Сходный пример отчуждения родного языка у Ницше, который признавался в письме к Г.Брандесу от 13 сентября 1888 года: “В сущности это сочинение (“Казус Вагнер” – Г.А., В.М.) написано почти по-французски – было бы легче перевести его на французский, чем на немецкий…”; о том же днем раньше в письме П.Гасту: “Только в этом году я научился писать по-немецки – хочу сказать, по-французски” ( II , 795). Область языковой самоидентификации поэта простирается за пределы родного языка. Он в русском пребывает как в чужом, преодолевая имманентную языковую позицию и становясь на путь борьбы и преодоления. Вслед за Достоевским здесь можно спросить: “А на каком языке я могу понять русский язык?” . Еще Кант требовал умения смотреть на себя и свое дело глазами другого. Сознание есть прежде всего сознание иного. Это не значит видеть другой предмет, а тот же самый с другой точки зрения. “Родной” язык подвергается в этом случае остранению. К тому же сознание – это различение. Оно появляется только в горизонте иного и является какой-то реализовавшейся возможностью. Возможностью чего? Какого-то нового опыта здесь в этом, “родном” языке.