Читаем Миры и столкновенья Осипа Мандельштама полностью

Гумилевская Русь бежит чужого и нового, в ней любят свое и живут только своим. Все стихотворение, начиная с заглавия, обволакивается ключевым словом «Русь», являющимся формообразующим началом структуры и самой фонетической ткани стиха: «старые усадьбы» — «разбросаны» — «русая головка» — «суровая» (Русь) — «не расстаться с амулетами» — «Руссо». Русь, где покорно верят знаменьям и живут своим, выплывает «бледной русалкой из заброшенного пруда». С такими амулетами Мандельштам спешит расстаться. Но по его собственнному признанию, разговор с Гумилевым никогда не обрывался, и «К немецкой речи» — его продолжение.

Чьей дружбой был разбужен юный поэт Мандельштам, когда он «спал без облика и склада»? Кто поставил «вехи»? Кто «прямо со страницы альманаха, от новизны его первостатейной» сбежал «в гроб ступеньками, без страха»? Конечно, Гумилев. Родная немецкая речь говорит о Гумилеве судьбою и стихами поэта-офицера Клейста, «любезного Клейста, бессмертного певца Весны, героя и патриота», как назвал его Карамзин. Из Клейста и взят эпиграф «К немецкой речи»: «Друг! Не упусти (в суете) самое жизнь. / Ибо годы летят / И сок винограда / Недолго еще будет нас горячить!». Аналогия судеб требует разгадки имен, а она еретически проста: нем. Kleister — «клей», как и Gummi (Клейст / Гумилев).

Без немецкой речи нам «Дайте Тютчеву стрекозу…» не разгадать. Тут бы мы рискнули заметить, что не все, что пишется по-русски, — по-русски же и читается. Итак:

Дайте Тютчеву стрекозу —Догадайтесь почему!Веневитинову — розу.Ну, а перстень — никому.Боратынского подошвыИзумили прах веков,У него без всякой прошвыНаволочки облаков.А еще над нами воленЛермонтов, мучитель наш,И всегда одышкой боленФета жирный карандаш.

И еще две строфы, которые в вариантах были соответственно второй и пятой:

Пятна жирно-нефтяныеНе просохли в купах лип,Как наряды тафтяныеПрячут листья шелка скрип.А еще, богохранимаНа гвоздях торчит всегдаУ ворот ЕрусалимаХомякова борода.

Каждый поэт получает свою аттестацию. Вручение тому или иному поэту особого атрибута нуждается в разгадке, к которой настойчиво призывает сам автор: «Догадайтесь почему!». Но всяк уже отличен гербовым, эмблематическим клеймом имени. Между именем и предметом возникает парабола. Догадаться — означает заполнить арку этого воздушного моста смысла. «Жирный карандаш» Фета — подсказка. В каком-то смысле каждый получает не только то, что вмещает семантическое лоно его имени, но и то, чем он пишет и творит. Фет верховодит одышливым и жирным карандашом. Боратынский — посохом небесного странника. Веневитинов, как дитя, потянувшееся за цветком и погибшее, пишет розой как собственным телом; А. Дельвиг скажет о нем: «Юноша милый! на миг ты в наши игры / вмешался! / Розе подобный красой, как Филомела, / ты пел». Лермонтов, суровый учитель, владеет линейкой-каноном, воздушным отвесом между горней высотой и могилой. Хомякову, как крестоносцу пародии, вручен гвоздь от охранительных врат славянофильства. Не отмыкание, а заколачивание, не стигмат, а прибитая борода. Перстень не вручается никому, ибо кольцо — не ключ, а сам образ входа, дырка от бублика.

Ушедший из туч Тютчев получает в дар странную стрекозу. Этот неожиданный дар объясним, если обратиться к стихотворению, написанному два года спустя и посвященному А. Белому:

Как стрекозы садятся, не чуя воды, в камыши,Налетели на мертвого жирные карандаши.(III, 83)И еще из «10 января 1934 года»:Весь день твержу: печаль моя жирна…О Боже, как жирны и синеглазыСтрекозы смерти, как лазурь черна.(III, 83)

Мандельштам в юности откликался на энтомологический пассаж Белого из «Зимы» (1907):

Пусть за стеню, в дымке блеклой,Сухой, сухой, сухой мороз, —Слетит веселый рой на стеклаАлмазных, блещущих стрекоз.(сб. «Урна»)

Из мандельштамовского «Камня»:

Медлительнее снежный улей,Прозрачнее окна хрусталь,И бирюзовая вуальНебрежно брошена на стуле.Ткань, опьяненная собой,Изнеженная лаской света,Она испытывает лето,Как бы не тронута зимой;
Перейти на страницу:

Похожие книги