Значит, Нортон ненавидел его. Ненавидел, как все нормальные люди в глубине сердца ненавидят счастливчиков, живущих сверх положенного срока.
Обычно эта ненависть подавлена, спрятана в тайниках души. Но подчас она вырывается наружу, как вырвалась у Нортона.
Человечество возмущено — возмущение скрадывается лишь благодаря умело, исподволь подогреваемой надежде, что те, кому дается долгая жизнь, в один прекрасный день сотворят чудо и каждый, если не падет жертвой насилия, будет жить столько, сколько пожелает.
«Теперь-то я понимаю их, — подумал сенатор, — ведь я сам теперь один из них. Я один из тех, чья жизнь не будет продолжена, и лет у меня впереди даже меньше, чем у большинства».
Он стоял у окна в сгущающихся сумерках и следил за тем, как вспыхивают огни, как над неправдоподобно синими водами всемирно известного озера умирает день. Красота захватила его, и он не мог оторваться от окна — а ведь совсем не замечал ее вот уже многие годы. Красота покоя, тихое счастье остаться наедине с городскими огнями и с последними отблесками дня над засыпающим озером.
Страх? Да, сенатор не отрицал, что ощущает страх.
Горечь? Да, естественно, и горечь.
И все же, несмотря на страх и горечь, окно заворожило его картиной, которую обрамляло.
«Земля, вода и небо, — подумал он. — И я чувствую себя единым с ними. Это смерть дала мне такое чувство. Смерть возвращает нас к исходным стихиям, к земле и деревьям, к облакам на небе и солнцу, гибнущему на западе в потоках собственной крови.
Такова цена, которую мы платим, — подумал он. — Цена, назначенная человечеству за вечную жизнь. Мы утратим способность воспринимать красоту. Утратим истинный смысл самого для нас, казалось бы, дорогого — ведь то, чему нет предела, что будет всегда, неизбежно потеряет для нас всякую ценность…