Он лежал с закрытыми глазами. Весь вчерашний вечер и всю ночь его одолевали спазматические приступы, мучительные, как при астме или сердечной недостаточности. Даже сейчас его дыхание было тяжелым и неровным, однако, вымотав его до предела, болезнь дала ему передышку и надежду на выздоровление. Да и чем может помочь врач при отравлении угарным газом? Уж наверное, мало чем. Что вообще могут сделать доктора, когда приходится иметь дело с затрудненным дыханием, преклонным возрастом и социальными беспорядками? Болезнь библиотекаря была порождена метастазами умирающей страны: он принадлежал ей, был ее гражданином, ее частью, и умирал вместе с ней. Недели и недели пропагандистских речей, автоматных очередей, взрывов, треска вертолетов, пожаров и тишины; политика неизлечимо больна, и ее трясет в бесконечной агонии. Сегодня вы пробегаете многие и многие мили, чтобы раздобыть хотя бы капусты, отыскать хоть килограмм какой-нибудь еды, а завтра… кондитерская на углу вновь открыта, и дети покупают в ней оранжад. А послезавтра в здание, где она находится, попадает бомба, и оно взлетает на воздух. Политика — полутруп. Лица людей — как фасады контор и лучших отелей в деловой части города, неприветливые, слепо глядящие пустыми окнами и надежно прячущие свои тайны. В субботнюю ночь была сброшена бомба на Феникс. «Тридцать погибших», — сказало радио. Потом умерло от ран еще шестьдесят. Но на нее все эти смерти не произвели никакого впечатления. Люди сами выбирают свою судьбу. Они сами решили посмотреть пьеску о гражданской войне — что ж, получили то, что хотели. Инициатива наказуема. Но вот сам старый Феникс, эти дома, здания!., сцена, на которой переиграно столько ролей домохозяек, девиц на выданье, наперсниц, вдов… Ольга Прозорова… и даже те три потрясающие недели — Нора; красный занавес, красные плюшевые кресла, пыльная люстра и позолоченная гипсовая лепнина, весь этот мишурный блеск, коробка для кукол, такое беззащитное, такое уязвимое убежище для человеческой души. Да тронуть такое — грех. Да чего уж там, швыряли бы свои чертовы бомбы сразу в церкви — там хоть душа прямиком воспаряет в райские кущи, даже не заметив, что тело превратилось в кровавую лепешку. Когда Бог на твоей стороне, а ты сам в Божьем доме — что может пойти не так? А кто поможет тебе здесь? Пьеса давно умершего писаки? Рабочие сцены? Актеры-полудурки? Здесь все пойдет вкривь и вкось, как всегда и шло. Внезапно гаснет свет, а дальше — вопли, давка, толкотня, кого-то затоптали… и брань, брань до небес, брань такая смердящая, что куда там Мольеру или Пиранделло — или кого там играли в субботний вечер в Фениксе? Бог здесь даже не ночевал. Его там вообще никогда не было. Он с радостью признает свои победы, но не то, за что ему стыдно. Да говоря по правде, Господь Бог — это врач, знаменитый хирург: «Не задавайте мне вопросов, я все равно на них не отвечу, платите гонорар, а я спасу вас на досуге, а если нет — то вы сами виноваты».
Она встала и принялась наводить порядок на столике у кровати, ругая себя за мыслеблудие. Но надо же ей было на кого-то выплеснуть свою злость, а под рукой, кроме Бога и библиотекаря, никого не оказалось. Однако на библиотекаря злиться не хотелось. Он был слишком болен — как и весь город. К тому же злость нарушила бы целостность ее страстного эротического влечения к нему, а это чувство доставляло ей слишком большое удовольствие, чтобы его так пошло испортить. Уже много лет ни один мужчина не вызывал в ней ничего мало-мальски похожего; она уж думала, что с этим давно покончено, причем навсегда. Но его болезнь уравняла их в возрасте и дала ей даже некоторые преимущества. В обычной жизни он, поглядев на нее, увидел бы не женщину, а старуху, и его слепота ослепила бы и ее: ей бы и в голову не пришло воспринять его как потенциального партнера. Но, раздев его и обследовав его тело, чтобы помочь, она, отбросив лицемерие, могла сколько угодно любоваться этим крепко сбитым беззащитным телом, лелея надежду (кстати, вполне невинную!). О том же, что таится в его мыслях и сердце, она почти ничего не знала. Она вообще ничего о нем не знала, кроме того, что он был храбр, — а это весьма славное качество. Да ей и не хотелось ничего знать. Было бы даже лучше, если бы он вообще не сказал ни слова — зачем это сиплое дурацкое: «Не самое ценное…»? К чему бы оно ни относилось: к его собственной жизни или к книгам, которые он ценой этой жизни пытался спасти. Что бы он ни имел в виду, все сводилось к тому, что для партизан ничто не имеет цены, кроме их пресловутых идей. Существование рядового библиотекаря, существование нескольких книжек — дрянь, мусор. Ничто не имеет ценности, кроме светлого будущего.
Но если он партизан, то какого рожна полез спасать книги?
А что, лоялист остался бы в этой жуткой желто-коричневой душегубке, пытаясь потушить пожар, чтобы не дать книгам сгореть дотла?