Уильям Хабер стоял возле огромного окна своих директорских апартаментов в Орегонском онейрологическом, разглядывая фейерверк в доках внизу и кровавые сполохи в облаках над Маунт-Худом. Стекло в его окне уцелело — ничего пока еще не падало и не разрывалось поблизости от Вашингтон-парка, — а чудовищные спазмы земной коры, на глазах доктора обрушивающие в реку целиком массивные береговые постройки, отзывались здесь, в холмах, лишь громким дребезжанием стекол в металлических рамах. Приглушенный двойными рамами, доносился трубный глас перепуганных слонов из соседнего зоопарка. Непонятные фиолетовые молнии пронизывали порой горизонт на севере, где сливались воды Вильяметты и Колумбии — сквозь витающий в вечереющем небе пепел точнее не определить. Целые городские кварталы, обесточенные, зияли черными провалами в ранних сумерках, остальные слабо мерцали огнями, хотя включить сегодня вовремя уличное освещение было, пожалуй, некому.
Кроме директора, во всем здании института не оставалось ни души.
Весь этот тревожный и суматошный день Хабер посвятил попыткам разыскать своего строптивого подопечного, Джорджа Орра. Когда истерия и распад в городе перешагнули критическую черту, он вернулся в институт несолоно хлебавши. Большую часть пути назад Хаберу пришлось проделать пешком, и он нашел этот новый для себя опыт весьма утомительным. Человек в его положении, занятой, как он, даже самой приятной прогулке предпочтет, разумеется, электромобиль, но выбора не оставалось — напрочь сели аккумуляторы, а добраться сквозь обезумевшие толпы до станции перезарядки представлялось затеей нереальной. Пришлось бросить машину и идти против людского течения, навстречу гулу и канонаде. Обезмысленные встречные лица усугубляли утомление. Хабер вообще не выносил людных мест, давки и всего прочего, что диктуют стадные инстинкты. Но вскоре встречный поток иссяк, и Хабер вдруг оказался один в своем стремлении миновать лужайки, аллейки и дубравы Вашингтон-парка, остался в полном и абсолютном одиночестве — и вдруг понял, что это даже хуже, чем толкаться посреди обезумевших толп.
Всю жизнь Хабер воображал себя эдаким матерым волком-одиночкой, избегал брачных уз и даже просто устойчивых связей, вообще опасался слишком сближаться с людьми. Его добровольное послушничество — проводить в интенсивной работе те часы, которые обычно посвящаются развлечениям или сну, — отлично помогало избегать примитивных матримониальных силков. Свою сексуальную жизнь доктор свел к нечастым и кратким связям с особами фривольного образа жизни, порой даже с юношами; Хабер прекрасно знал, где именно можно их повстречать, в каких барах, кинотеатрах и саунах они завсегдатаи. Хабер получал что хотел и исчезал с чистой совестью и легким сердцем прежде, чем могли бы завязаться какие-либо более серьезные отношения. Он чрезвычайно дорожил своей независимостью, свободой воли.
И вот сейчас, торопливо шагая по безлюдному и безразличному парку, чуть ли не переходя на мелкую рысь, Хабер вдруг поймал себя на жутком страхе одиночества. Он шел в институт — а куда еще ему деваться? Добравшись наконец, он нашел свое детище всеми покинутым, заброшенным.
Мисс Крауч держала у себя в столе портативный приемник, и сейчас Хабер включил его на ползвука, чтобы следить за последними сообщениями, да и попросту слышать живые человеческие голоса.
Здесь, в институте, имелось все, что только могло понадобиться: кровати (
Багровый бутон над Маунт-Худом то распускался, то опадал, роняя свои смертоносные лепестки. Что-то огромное, некое великанское било садануло оземь вне поля зрения, где-то в юго-западных кварталах, и вскоре небеса озарились мертвенно-сиреневым сиянием, исходившим вроде как раз оттуда. Прихватив транзистор, доктор вышел в коридор поискать другое окно — на лестнице, ведущей из холла, оказались люди, двое, он их не слышал; бесконечно долгое мгновение доктор только изумленно на них таращился.
— Доктор Хабер? — раздался оклик.
Джордж Орр, тотчас же узнал он.
— Как вы вовремя! — с горькой ехидцей отозвался Хабер. — Где только вас черти носили весь день? Идемте же скорее!