И напускались с трех сторон:
— Когда в Италии австрияков воевал, против него сам Суворов выступил. И так глянулся Суворов Бонапарту, столько всего он о нашем Александре Васильевиче слыхал и доброго, и чудного, что захотел сделаться русским офицером.
Вот посылает Бонапарт своего денщика к Суворову, а денщика Бонапартова встречает суворовский денщик. «Тебе что надобно, глупый француз?» — «Так, мол, и так, мой барин хотел бы повидаться с самим графом Суворовым!» — «Мой барин, граф Суворов, его видеть сейчас никак не может: сидит у солдатского котла и кашу с солдатами ест!»
— Говорят, Бонапарт тоже из солдатского котелка всегда пробует, — задумчиво проговорил Юрий Петрович.
Девиц Арсеньевых это замечание чрезвычайно подбодрило.
— Вот видите! Стало быть, все это происшествие — истинная правда. От кого бы он научился, если не от нашего Александра Васильевича? Слушайте дальше. Решил Бонапарт лично к Суворову явиться. Приходит. Суворов как раз парик надевает. Бонапарт ему: «Ты, граф Суворов, самый великий полководец, так что хочу служить под твоим началом!» А Суворов посмотрел на него и отвечает: «Для Русской армии ты не подходишь». — «Почему же?» — «Ростом не вышел! У нас в армии все чудо-богатыри, а ты — от горшка два вершка, да и зуб у тебя изо рта торчит кривой». С тех пор Бонапарт Россию-матушку люто ненавидит…
Странной выдалась эта весна 1812 года, как бы чересчур изобильной: почти одновременно цвели и сирень, и жасмин, хотя пора их цветения обычно разделена хотя бы неделей, а чаще и двумя, и черемуха простояла в уборе почти десять дней — а ведь она, как правило, облегает за неделю…
Воздух был как будто пронизан томлением, и непонятно почему участились балы, приемы, выезды на природу с корзинками припасов и разудалым крепостным оркестриком о пяти дудках и одной сопелке.
И Юрий зачастил к девицам Арсеньевым, зачем-то просиживая у них за картами и невинно проигрывая по маленькой. Он был желанным гостем и знал, что на него не станут сердиться за позднее появление. Выбранят по-домашнему — зачем к чаю опоздал, и велят подать самовар «Юрочке».
Волшебство ночи — стояли последние числа мая — обступало Юрия, и конь его как будто шел не по земле, а по дну морскому, густо окруженный со всех сторон разнообразнейшими дивами. Одуряюще пахло сиренью. Запах накатывал волнами и отступал на миг, чтобы затем вдруг обрушиться снова, уже слегка изменившимся, с пряным добавлением жасмина.
Воздух сделался тугим. Казалось, в любое мгновение протяни руку — и схватишь нечто невидимое, обладающее собственным чудом. Такое, что лучше подолгу не удерживать: так, прикоснулся — и скорее разжимай пальцы!
Повсюду злодействовали соловьи. Их пение заполняло пространство, как бы очерчивая для каждой птицы собственный круг любовного томления. Они не перебивали друг друга, но, как и подобает истинным дуэлянтам, вежливо обменивались ударами. Выслушав трель соперника, принимался совсем близко от Юрия петь особо голосистый, совершенно нахальный соловей. В любом театре был бы тенор, исполнитель партии романтического возлюбленного. Столько завитушек и выкрутасов изливалось из крохотного птичьего горлышка, что впору остановиться и осенить себя крестом: чуден Бог во всех тварях своих!
И снова отвечал соперник, на сей раз далекий, в другой стороне: этот горазд был прищелкивать и клокотать. А первый выводил песенку простую, но такую искреннюю и нежную… Юрий вдруг всхлипнул, сам от себя не ожидая.
Неожиданно в соловьиную дуэль вступило фортепиано. Играли в темноте, совсем близко. Юрий осознал, что давно уже находится в саду, и замер в нескольких шагах от барского дома. Должно быть, играли в одной из комнат, выходивших в этот глухой уголок, — Юрий и не знал, что там есть фортепиано.
Из раскрытого окна лились тихие, ласковые звуки: клавиши как будто сочились тихой, чуть печальной нежностью. Обмана быть не могло — так говорит о себе жизнь, когда она в самом своем начале, не отягощенная ни воспоминаниями, ни сожалениями, не запятнанная тяжелыми страстями. Ни одна из тетушек не в состоянии была извлечь из фортепиано подобных звуков, в этом Юрий не сомневался. Некто юный касался клавиш, погруженный в задумчивость, сродни соловьиной, и птицы замолкали, уважительно позволяя и этому новому участнику высказаться и явить себя в красе.
Игравший как будто понял это, потому что замолчал, и тотчас взорвался фейерверком рулад тот соловей, что находился ближе всего. Невидимый певец расстарался: сирень, скрывавшая его, извергала потоки звуков, и в них было все: и упоение музыкой, и торжество любви, и ликование скорой победы.
Фортепиано ответило потоком скорым и ласковым, а вдали уже кричал, свистел еще один соловей, возмущенный тем, что ему не дали высказаться…
Юрий наконец стронулся с места. Открылась громада барского дома, но все окна в нем были темны, и стучать, заглядывать не хотелось. Он осторожно объехал дом и приблизился к крыльцу. Завтра, поутру, когда будет светло и накроют чай посреди сада, он увидит арсеньевскую гостью и наконец познакомится с нею.