Исчез мгновенно мелькнувший дерзкий, настойчивый мальчик — на смену ему явилась красноносая, с распухшими губами девочка, вечно сонная и хворая. Беременность протекала тяжело. Юрий Петрович, отчасти чувствуя себя в том виновным, много времени проводил в отлучке, чтобы не попадаться лишний раз на глаза жене и теще. Засылал к ней людей — чтобы посмотрели, какова сейчас Машенька, расположена ли к разговорам, и после этого робко входил.
Елизавета Алексеевна наблюдала за этим смиренным красавцем и только покачивала головой: очень ей происходящее не нравилось. Но заботы о душевном мире Маши и ее мужа отходили на задний план. Арсеньева не забыла о том, как тяжелы были ее собственные роды. Она страшилась того же испытания для Маши. Заранее начала собирать сведения о врачах и повитухах, но никого подходящего поблизости не отыскала.
Юрий Петрович, узнав о тещином намерении везти Машеньку в Москву, пришел в ужас.
— Да в уме ли вы, Елизавета Алексеевна! — сказал он сгоряча. — Куда ее такую-то и в дальнюю дорогу?
— Поедем тихо, — отвечала Елизавета Алексеевна. — Не плачь, голубь, я дело знаю.
Она знала! Юрий Петрович смотрел на нее хмуро, но перечить не мог.
С самого начала Елизавета Алексеевна подмяла молодых супругов под себя, загребла их, точно медведь лапами. Недвижимости за Марьюшкой не дали, приданое ее было малым; у Юрия Петровича дела обстояли еще хуже — Кропотовка мало что была заложена, так еще и о сестрах требовалось думать. Пять сестер. И пошел в дом к жене, под тещину власть, склонив голову. Елизавета Алексеевна была и опытнее, и умнее, и богаче. «Вы только живите, — сказала она молодым в первый же день после свадьбы, — а мать все устроит. Обо всем позабочусь».
И все было: и одежда вовремя вычищена, и трубки набиты, и слуги вежливые, ходят босиком, и выезд в порядке… не было только свободы, да ее и не всегда надобно.
В Москву выехали за несколько месяцев до ожидаемых родов. Тащились по дорогам, подолгу останавливаясь в гостях у знакомых и многочисленных родственников. Лето было на исходе, близкий сентябрь трогал липы вкрадчивым золотым дыханием. Маша глядела тусклым взглядом, не замечая окружающей красоты, и только раз, сорвав при дороге голубой цветок с тонкими, сразу мнущимися лепестками, вдруг заплакала.
Елизавета Алексеевна везла с собой целый воз провизии: по слухам, Москва чрезвычайно изменилась, о былом хлебосольстве там и речи теперь нет и все втридорога. «Небось, когда поджигали, думали только, как француза выкурить, ну а уж после, когда все позади, стали убытки подсчитывать и жалеть…» — говорила она с пониманием, но без всякого одобрения.
Белокаменная, куда прежде Елизавета Алексеевна непременно хоть раз в году, а приезжала, встретила печально. Воздух полон был, точно хлопьев гари, стаями бесприютных галок, которые утратили свои любимые насесты на колокольнях: «сорок сороков» претерпел существенный урон. Каждый пятый дом стоял пустой, с разбитыми окнами, с высаженными дверями, и народу в Москве сильно поубавилось.
Арсеньевские возки тряслись по улицам, местами неузнаваемым. Горы полуобгоревшего, выброшенного во время бегства скарба вдруг оказывались на перекрестке. Кое-где уже расчистили, но казалось, что на улицах до сих пор пахнет пожаром и бедой. От многих деревянных домов остались лишь печи да трубы, да и каменные немало обгорели.
Ближе к центру было получше. Уже почистили и кое-что отстроили. Раннее ненастье витало над городом: осень ворвалась в Москву раньше времени, точно почуяла — не стало стен, способных сдержать ее натиск…
Мальчик родился в ночь на третье октября — слабенький, кривоногий, худенький. Маша, к удивлению матери, разродилась куда легче, чем это можно было предположить, хотя появлению на свет ребенка не слишком, кажется, обрадовалась. Ей показывали живую куклу, и она долго смотрела на непонятное существо, словно пыталась понять — откуда оно взялось. Потом улыбнулась и так и заснула — с улыбкой.
С барским заморышем возилась в первые дни только выписанная из деревни кормилица Лукерья, с полного одобрения Елизаветы Алексеевны. Юрий Петрович, полностью отстраненный женщинами от всех дел, проводил время у знакомых офицеров и снова вернулся к карточной игре.
Доброхоты из числа московских знакомцев пробовали «предупреждать» вдову Арсеньеву о наклонностях зятя, но та оборвала их так решительно, что все поприкусывали языки.
Крестили ребенка только через десять дней после рождения — боялись простудить. Юрий Петрович до последнего считал, что младенца назовут Петром либо Юрием — как было принято в лермонтовском роду, но здесь и жена, и теща обе оказались непреклонны, и мальчика назвали Михайлой, в память деда.
— Не боитесь, Елизавета Алексеевна? — спросил Юрий Петрович тещу, уже потом, тайно от жены.
Та величественно подняла брови:
— Чего я, голубь мой, должна бояться, по-твоему?
— Имя несчастливое.
— С чего это имя Михайлы несчастливое? — еще высокомернее удивилась Елизавета Алексеевна.
— Супруг ваш, говорят, печальной смертью умер, — брякнул Юрий Петрович.