Этот образ с болезненной яркостью предстал внутренним очам Елизаветы Алексеевны, и она, желая убедиться в том, что с дочерью все в порядке, снова посмотрела на луг, но Маши там уже не оказалось.
И тогда, бросив недоумевающего кучера, вдова Арсеньева выскочила из коляски и бросилась бежать к лугу. Она не столько бежала, сколько шла быстрыми широкими, почти мужскими шагами. Сердце отчаянно колотилось в ее груди, горло перехватило — она даже крикнуть не могла.
Спустившись с холма, Елизавета Алексеевна оказалась почти по пояс в траве. Тяжелое платье не желало слушаться, охотно сплеталось с каждой корягой, с каждым густым пучком травы. Сердясь, барыня выдергивала подол. А затем увидела Машу — та лежала на лугу, поставив корзину с целебными травами рядом с собой. Солнце гладило ее бледные щеки, какая-то букашка запуталась у нее в брови, и Маша чуть щурилась от тайного смеха.
Тень Елизаветы Алексеевны упала на нее. Молодая женщина открыла глаза и увидела мать.
— Что это ты лежишь на голой земле? — сказала Елизавета Алексеевна недовольно. От облегчения у нее вдруг задрожали колени, однако она удержалась на ногах и напустила на себя сердитый вид.
— Не сердитесь, маменька, — кротко ответила Маша, садясь. — Я домой пойду.
— Да уж, изволь, — Елизавета Алексеевна протянула ей руку. — Я нарочно за тобой сюда заехала.
И потащила ее к коляске, прочь из травного плена — подальше от полых холмов, где обитали феи, заманившие к себе, в подземные хрустальные чертоги, шотландского певца и любителя вересковых медов, легкомысленного Томаса Лермонта…
Юрий Петрович приехал в Тарханы в самом начале 1817 года, за день до смерти Маши. О болезни жены он узнал из письма и сразу выехал из Москвы, где находился по делам; чахотка развивалась так быстро, что Юрий едва сумел опередить ее.
Марья Михайловна лежала в постели, у окна, очень бледная и очень спокойная. Завидев мужа, улыбнулась.
Сперва он растерялся — так же, как обычно терялся при виде младенцев: не зная, как подойти, как коснуться, чтобы не повредить столь хрупкому созданию.
— Ступай к ней, — прошипела у него за спиной Елизавета Алексеевна.
Он неловко шагнул вперед, неуклюже опустится на заранее подготовленный для него стул.
Дворня тенями клубилась по углам, готовая бежать с поручениями. Барышню ужасно жалели. Фортепиано замолчало, и отсутствие музыки в доме даже яснее окровавленных платков говорило о том, что дни Машеньки сочтены.
Юрий Петрович протянул руку, взял Машины пальцы. Она ответила слабым пожатием.
— Как я счастлива, Юрочка… — сказала Марья Михайловна.
Машу похоронили рядом с ее отцом. Юрий Петрович уехал из Тархан, отметив девятины. Оба мальчика остались при Елизавете Алексеевне.
Разлуке предшествовал долгий — прощальный — разговор зятя с тещей. Говорили открыто, не стесняясь в выражениях, в манере века осьмнадцатого. И именно тогда в последний раз минувшее столетие оживилось в душе Елизаветы Алексеевны. В те минуты, когда зять ее — чувствительный, мужественный и в то же время слабовольный человек, каких много породила эпоха бонапартовских войн, — поддержал тон фонвизинского Стародума, столь присущий вдове Арсеньевой, — именно тогда Елизавета Алексеевна ощутила: конец. Время ушло окончательно — точно последний золотой лист отвалился от ветки.
— Куда ты заберешь Мишеньку? — спросила Елизавета Алексеевна. — К себе, в Кропотовку?
— Почему же нет? — Юрий Петрович чуть пожал плечами. — Дела вроде бы пошли получше.
— С моей помощью, — напомнила теща.
— Да хоть бы и так, — не стал отпираться Юрий Петрович. — Разве я в чем-нибудь ему откажу? Вырастет дворянин и слуга Отечества, не хуже прочих.
Елизавета Алексеевна хлопнула ладонью по руке зятя:
— А Юрка? С ним как поступишь?
Юрий Петрович чуть замялся, отвел глаза. И прежде чем решился на что-либо, теща сомкнула пальцы на его ладони.
— Попался, Юрий Петрович! Ты про себя Юру ублюдком считаешь…
Он молчал. Долго не решался встретиться с тещей взглядом. Затем все-таки осмелился:
— Да, считаю.
— Переломить себя не сможешь? — Она чуть наклонилась, пытливо засматривая ему в лицо. И, безошибочно прочитав утвердительный ответ в этом красивом, огорченном лице, выпустила руку зятя. — Никогда ты Машу не простил, Юрий Петрович.
— Я не знаю… — Он выглядел немного растерянным. — Поначалу я думал, она от женской глупости. С бабами такое случается, соскучатся и начинают дурить. Но она ведь всерьез… Да и как с Юрой быть, в самом деле, ведь мать не в себе была — вдруг и дитя дурковатое?
— Стало быть, хочешь разделить их, — подытожила Елизавета Алексеевна. — Законного своего себе забрать да и уморить в голодранной Кропотовке, а ублюдка мне оставить…
— Да, — прямо сказал Юрий Петрович.
— Не отдам, — объявила Елизавета Алексеевна.
— Матушка! — взмолился он. — Да я ведь и не говорил никому о втором-то ребенке. Никто и не знает о Юре. Как я его теперь предъявлю? Дескать, вот — год назад народился и только теперь объявился…
— Хотя бы и так, — фыркнула Елизавета Алексеевна.
— Я… — Он опустил ресницы. — Я его не люблю, Елизавета Алексеевна. Противен он мне.