Она целовала его в лоб и крестила, а после, выглядывая до самых плеч, принималась крестить мелкими крестиками и прочих гусар, и каждый начинал чувствовать себя «внучком», втайне размякая и умиляясь.
Хорошее время — счастливый возраст, когда почти не задают друг другу вопросов и мало интересуются подробностями чужой семейной истории; довольно лишь того, что видно собственными глазами: добрый малый этот Лермонтов, похабник и сквернослов, буян отчаянный, любитель и ненавистник женщин: одних красавиц порицает за то, что дают, других — за то, что не дают, а вообще же, кажется, для него «женщина» и «давать» представляются одним и тем же…
Бабушке про это знать, разумеется, не обязательно; а по рукам ходили списки непристойнейших стишков, кое-как сляпанных, но популярных ради запредельных непристойностей, в них содержавшихся. «Лермонтов» — был мужская тайна среди молодых офицеров; ни сестры, ни жены, ни матери ни строки, им написанной, не читали, хотя все до единой знали об их существовании.
Знал Мишель, живущий то в Тарханах, то на бабушкиной квартире: хмурый, потаенный. Несколько раз между братьями проходил разговор насчет поэзии.
— Ты хотел, чтоб я умел слепить мадригальчик, — напомнил как-то раз Юра. — Я от тебя кой-чему научился… Я даже гекзаметром теперь могу — и сплошь о дурном и дурными словами!
— Вот будет история, если мои стихи вообще запретят, всем скопом! — фыркнул Мишель. И скроил неприятную физиономию, изображая некое брюзгливое (и, несомненно, высокопоставленное) лицо, беседующее с дочерыо-девицей: — «Это который? Лермонтов? Пьяница и сквернослов? Ой — фу-фу- фу — изъять, не давать…» — «Ах, папенька, ну что-о вы, у этого Лермонтова такие дивные, сериозные, религиозные пиесы…» — «Религиозные? У Лермонтова? А ну, немедленно дай сюда — где ты достала эту гадость?!»
— У нас как-то раз подсунули гусару Н. вместо водки чистой воды в стакане, — задумчиво проговорил Юра и возвел глаза к нему, как бы в молитвенном раскаянии. — Он, бедняга, от неожиданности чуть не умер…
Мишель подтолкнул его кулаком:
— Ты небось сам и подсунул…
— А? — Юра очнулся от раскаяния. — Может, и я, — рассеянно сказал он и почесал голову. — Мое дело — изводить гусаров родниковой водой, а твое — проделывать то же самое с благонамеренными людьми при помощи поэзии…
— Глупо устроен человек, если до сих пор никто про нас не догадался, — сказал Мишель.
— Глупо, — подтвердил и Юра. — Мы с тобой, думаю, можем запросто и вместе повсюду появляться, никому в голову не придет заподозрить.
— Нет уж, давай хоть немного соблюдать осторожность, — возразил Мишель. — Бабушка заповедала, и пока жива — дай ей Бог сто лет прожить! — огорчать ее не станем.
— А ее никто и не огорчает… Лично мне такая игра очень даже нравится, — объявил Юрий. — Ты что сейчас пишешь? Про своего Демона?
— Может быть, — таинственно сказал Мишель. — Я про него, может быть, всю жизнь буду писать…
— Охота тебе! Лучше бы про баб сочинял что-нибудь эдакое — воздушное…
— «В силах ли дьявол раскаяться?» — проговорил Мишель протяжно. И усмехнулся криво: — Иные девицы в романтической экзальтации полагают, что — в силах, особенно если какая-нибудь привлекательная молодая особа решится пожертвовать собой и полюбит несчастного падшего духа…
— Охота им, — отозвался Юрий очень добродушно. — Когда кругом полным-полно симпатичных молодых гусаров, добродетельных, крещеных, у исповеди и причастия бывающих… и, возможно, готовых жениться.
— А вот, представь себе, охота, — вздохнул Мишель. — Есть такие, которые только тем и заняты, что мечтают. Начнешь волочиться, после наговоришь дерзостей — и тут-то ее разбивает томность, она начинает тебя «спасать» от какого-нибудь ею же вымышленного демона…
— Бабы, — подытожил Юрий, махнув рукой в безнадежности.
В довершение всех различий между братьями, Юрий вырос немного выше Мишеля, и оттого разница в возрасте — год с малым — окончательно изгладилась, по крайней мере, зрительно. Но и будучи выше Мишеля, Юра оставался маленького роста, и на рослом, красивом Парадире смотрелся совершенно как кошка на заборе, вцепившаяся в свой насест отчаянно выпущенными когтями. (Роль когтей играли — зрительно — шпоры, хотя замечательному Парадиру от всадника шпорами никогда не доставалось.)
— Я думаю, ты оттого непристойности сочиняешь, что желаешь форсировать «гусарскость», — сказал Мишель.
Юрий посмотрел на брата с подозрением:
— Сейчас нравоучение начнется?
— Скорее, поучение… Я о тебе много думаю. И о гусарах — тоже.
— Благодарю за заботу.
— Не благодари… коль скоро ты — это я.
— Так, да не так, — не согласился Юрий. — Хоть круг общения здесь совсем другой, чем в Москве… Но все равно находятся люди, которые делают замечание: «Как ты переменился, Мишель, по сравнению с Москвой… Был серьезный, всегда такой грустный, много читал — хоть Байрона вспомни (а его действительно было многовато! — добавлю от себя), а нынче тебя не узнать, пьянствуешь и делаешь глупости…» Кто более философически настроен, прибавляет: «Молодость должна перебеситься». Другие, морального направления, качают головой с укоризной.