В зимнем саду тихий ангел не пролетал. Парочка устраивалась на какой-нибудь скамье среди самых густых, пышных и экзотичных на вид зарослей, образующих нечто вроде беседки, куда Грант, собрав в кулак все свое самообладание, проникнуть не пытался. Смешиваясь с шорохом листьев и журчанием вод, оттуда раздавался тихий голос и смех Фионы.
Потом вдруг что-то вроде всхрюка. От кого из них он мог исходить?
А может, это вовсе и не от них: не исключено, что звук издала одна из бесстыже расфуфыренных птиц, населяющих клетки в углу.
Говорить Обри мог, хотя его голос, скорей всего, звучал далеко не так, как когда-то. Вот и сейчас он вроде что-то говорит — с трудом, всего по два-три слога зараз.
На голубеньком кафельном дне фонтанного бассейна лежали монетки, предположительно брошенные теми, кто непременно хотел бы сюда вернуться. Но Грант ни разу не видел, чтобы их кто-нибудь туда бросал. Он завороженно смотрел на эти пяти- и десятицентовики, и руки чесались проверить: а не посажены ли они на клей. Еще одна провальная попытка лакировки здешней действительности.
Подростки, пришедшие на бейсбол… Сидят на самой галерке, чтобы не попасться на глаза приятелям парнишки. Между ними пара дюймов голой древесины, а между тем смеркается и холодает — быстра вечерняя прохлада на излете лета. Подрагивание рук, поерзывание на месте, взгляд отрывать нельзя — только на поле. Сейчас он снимет пиджачок, если таковой на нем есть, и накинет ей на узенькие плечи. А под ним… О, под пиджаком он может ее приобнять, притянуть поближе, охватить расставленными пальцами мягкую руку.
Не то, что сегодняшние; нынче любой молокосос полез бы ей в трусы уже на первом свидании.
Худенькая мягкая рука Фионы. Похоть подростка неожиданна, по нервам ее чуткого нового тела пробегает удивление, а вокруг, вне залитой светом площадки стадиона, смыкается и густеет ночь.
Чего в «Лугозере» маловато, так это зеркал, поэтому ему не приходилось ловить в них отражение того, как он крадется, как шныряет, рыщет. Но время от времени в голову все равно закрадывалась мысль, насколько он выглядит глупым, жалким, да просто безумцем каким-то, по пятам преследующим Фиону и Обри. А лицом к лицу ни с ним, ни с нею встретиться не выходит, хоть тресни. И все меньше и меньше уверенности в праве тут торчать, но ведь и исчезнуть тоже — как можно? Даже дома, работая за столом, занимаясь уборкой или швыряя лопатой скопившийся во дворе снег, он слышал, как тикает в голове метроном, отсчитывающий секунды до «Лугозера», до следующего посещения. Временами он сам себе виделся мальчишкой-осёликом, этаким безнадежным воздыхателем, а иногда кем-то вроде тех жалких бедолаг, что преследуют знаменитых женщин и пристают к ним на улицах: конечно, ведь он так в себе уверен, он знает, что настанет день, когда она опомнится, все бросит и ответит на его любовь.
Сделав над собой огромное усилие, он сократил частоту посещений, стал ездить туда только по средам и субботам. Кроме того, взял за правило в дальнейшем уделять внимание более общим аспектам жизни пансионата, будто он навещает его как бы отвлеченно, приходит с инспекцией или проводит социальное исследование.
По субботам праздничная суматоха и напряженность. Родственники прибывают пачками. Главенствуют, как правило, матери, ведут себя подобно добронравным, но неотступным овчаркам, направляющим стадо, состоящее из мужчин и детей. Лишь в самых малых детях не чувствуется некоторой опаски. Эти с первого шага в вестибюль видят одно: пол состоит из зеленых и белых квадратов, поэтому на один цвет наступать можно, а другой надо перепрыгивать. Кто посмелей, подчас пытаются и прокатиться, вися на спинке кресла на колесах. Некоторые так в этом упорны, что не слушают родителей, сопротивляются, так что приходится их уводить и сажать в машину. И ведь как радостно тогда, с какой готовностью чадо постарше или отец вызывается конвоировать изгнанника, тем самым сводя на нет и свое участие в визите.
Непрерывность разговора поддерживают женщины. Мужчины выглядят запуганными, подростки обижены и сердиты. Тот, кого навещают, едет в инвалидном кресле или идет, ковыляя, с палкой; либо, гордый тем, сколько народу к нему съехалось, важно вышагивает во главе процессии — какой, мол, я самостоятельный, — а глаза у самого все равно пустые; либо начинает под давлением нервической обстановки лепетать что-то невнятное. Да и то сказать: теперь, в окружении разного рода пришлой публики, здешние обитатели вовсе не производят впечатление таких уж нормальных людей. Щетина с подбородков старух сбрита, глаза с какою-либо порчей скрыты повязкой или темными очками, неуместные возгласы загодя утихомирены таблеткой, но все равно какая-то на них на всех пелена, какая-то затравленность и ригидность, как будто эти люди удовольствовались тем, чтобы стать памятью себя, сделаться собственной последней фотографией.