Боковым зрением Джон видел, как Дорис наливает себе «Чинзано», залпом опрокидывает рюмку, наливает вторую, на этот раз с лимоном, опрокидывает ее вслед первой, и затем, уже более спокойно, наливает третью. Ему стало интересно, что с ней такое, но он не хотел пропускать новости.
Дорис посмотрела на Джона, который сидел, неестественно выпрямившись, и следил за репортажами из какой-то истерзанной войной бывшей советской провинции. Казалось, будто ему снова шесть, он снова болен и старается быть паинькой. Чувства, вызванные незадавшимся днем, сделали поворот на сто восемьдесят градусов, и Дорис всем сердцем, совершенно неожиданно, перенеслась на несколько десятков лет назад в Нью-Йорк, когда Джон был ребенком, который не хотел болеть или быть обузой.
Жалюзи были опущены, но позднее вечернее солнце просачивалось сквозь щели. У Дорис возникло ощущение, что если она рискнет выйти на улицу, то горячий желтый воздух облепит ее тело, как желатин. Она вздохнула, и ей вдруг расхотелось пить дальше. Она ощутила неприятный холод и почувствовала себя старой. Ей хотелось ударить Джона, хотелось обнять его. Хотелось выбранить за безрассудство, сказать ему, как она сожалеет о том, что ее не было с ним там – среди равнин и пересохших рек, холмов и каньонов, и что она не молила Бога, или Природу, или даже солнце избавить ее от бремени воспоминаний, от ощущения, что она живет уже слишком долго, ощущения, которое появилось у нее в самом начале жизни.
– Джон… – позвала она.
Он обернулся.
– Да, мам?
– Джон… – она старалась подобрать слова.
Джон выключил звук.
– Джон, когда тебя не было… когда ты ушел бродяжничать несколько месяцев назад, ты…
– Что я, мам?
– Тебе удалось найти?..
Она снова умолкла.
– Что, мам? Спрашивай.
Дорис по-прежнему молчала.
– В чем дело, мам?
Джон не на шутку встревожился.
И вдруг ее словно прорвало, и слова потекли сами собой:
– Тебе удалось хоть что-то найти, пока ты бродил неизвестно где? Хоть что-то? Что-то, о чем ты мог бы рассказать мне и заставить меня почувствовать, что все это было не зря, что была хотя бы одна крохотная причина, пусть даже самая маленькая и неощутимая, которая вознаградила бы меня за все те ночные страхи, которых я натерпелась, пока тебя не было?
Дорис увидела, что глаза Джона раскрылись широко, религиозно. Ей моментально стало противно и стыдно за свою вульгарность, и она начала извиняться, хотя Джон сказал, что извиняться не надо. Но Джон знал, что мать на него зла из-за того, что он, если смотреть со стороны, совсем не изменился в свои тридцать семь, потому что он по-прежнему был одинок и потому что она уже давно утратила надежду, что он когда-нибудь приспособится к жизни, обзаведется семьей и потомством, как сыновья других женщин из ее читательского кружка.
– Это все из-за спины, – сказала Дорис, с силой похлопывая себя по пояснице, как будто поясница была в чем-то виновата. – Болит – ужас, а у меня в Беверли-Хиллз как раз тот доктор, который не любит выписывать сверх нормы.
– И никакого улучшения?
– Все как всегда.
– Я думал, ты пробовала новые…
– Не действует.
– А ты не можешь найти другого врача? Достать еще таблеток?
– Могу. Но не буду. Не теперь. Я чувствую себя такой… не знаю, как сказать… такой опустившейся, когда открыто охочусь за этими лекарствами. И потом доктор Кристенсен знает мою историю. А я не в настроении начинать все сначала с новым врачом.
– Значит, ты предпочитаешь терпеть?
– Пока да.
Ее волнение улеглось. Когда новости Си-Эн-Эн кончились, у Джона возникла идея. Он прошел в свою комнату и стал листать старую записную книжку. Столько телефонных номеров и имен, и среди них – ни одного друга. Джон задумался, почему люди теряют способность заводить друзей примерно в то же время, когда покупают первый дорогой гарнитур. Это не было жестким законом, но казалось достаточно верным показателем.
Перед ним мелькали странички, где были номера телефонов, воспоминания, деловые встречи, половые связи, сделки, мойка машин, заказ билетов на рейсы «Алитиалия» и «Вирджин», теннисный инвентарь – целый небольшой стадион людей, которые найдут Джону все, что ему нужно.
Он снял одежду, в которой ходил на работу, и бросил в кучу в углу. Ему было тошно чувствовать себя прилежным офисным мальчиком. Он порылся в шкафу и нашел кое-что из своей старой одежды, которую Дорис не успела выбросить, – старые, не сочетающиеся друг с другом рубашки и брюки, в которых он когда-то красил кухню и работал во дворе. Отныне каждый день он будет одеваться неформально.
Джон снова стал листать записную книжку. Среди прочих он наткнулся на имя Роджера, снимавшегося ребенком в эпоху «Семейства Партриджей». Когда Роджер вырос, то стал ужасно неопрятным, носил замызганную одежду из самой новой миланской коллекции, и его спутанные волосы пахли скотным двором. Джон забыл его полное имя, но прекрасно помнил, как тот выглядел в роли верного сына в давно уже сошедшем с экранов полицейском сериале.