В общем, у cogito есть свои претензии к евхаристиии, назовем это так. Многое, однако, зависит от дистанции отстранения. Евхаристия, конечно, есть реализация какого-то достаточно странного сценария[127]
. Но вот натуралист, ботаник, собирая гербарий, срывает травинку за травинкой – все понятно, человек трудится во имя науки. Однако среди прочих травинок ему вдруг попадается ничем не приметное, но неизвестное прежде растение – и натуралист вдруг открывает новый вид. Оказывается, что он не просто сорвал травинку, а совершил своего рода священнодействие. Причисление простой травинки к виду chrenotenius naturalis есть акт трансцендирования от повседневности, своего рода «причастие», приобщение профанного к сакральному. Или можно сказать проще: в нем есть нечто несобственное по отношению к законам мыслимого, по отношению к науке. Причисление простого хлеба к плоти Христовой и одновременное приведение грешной плоти к единству во Христе, к акту божественного сопричастия, представляет собой ежедневную инаугурацию опыта веры как особого семиозиса. Совершивший причастие теперь уже не травинка и не былинка на ветру, его существование, существо и сущность трансцендированы непосредственно в экзистенциальном измерении, утверждены и положены в качестве человеческих. Таинство евхаристии есть ворота в munda humana, причем не в меньшей степени, чем ego cogito.Да, несообразностей в причащении можно найти много, пресуществление плоти в хлеб и крови в вино еще не самая скандальная из них. Стоит отметить необъяснимое тождество объекта и процесса, ведь евхаристия – это и собственно хлеб, и вино как предикаты, священные предметы, а также и «процедура» потребления этих предметов, являющаяся в то же время их расширенным воспроизводством, почти как в немецкой философии, где «быть» и «становиться» (zu sein und zu werden) почти без задержки переходят в
Познавая акты веры, поскольку они могут служить безусловно достойными предметами познания, но при этом чем-то принципиально не-мыслимым, налично сущим вне мышления и безотносительно к нему, познающий способен только констатировать, что аутентичности того или иного акта веры необходима должная квота абсурда. Вообще подлинно человеческое извлекаемо лишь из таких конфигураций сущего, которые содержат внутри себя надлежащую степень несовместимости, именно такую, которая в рамках мыслимого расценивается как абсурд.
В отношении евхаристии как крови и тела Бога уместен некий спекулятивно-исторический экскурс относительно первичной сцены антропогенеза, перемещение в ту точку, где сошлись силовые линии жертвоприношения, пира и этики, то есть в воображаемую точку первичного синтеза социальности[128]
.