И лишь когда схлынуло все и они томились в ожидании отъезда, Гольдман, видимо, вспомнил обещание, данное Бушкину:
– Экипаж, как я гляжу, подобрался у тебя хороший, дружный. Но людей, на мой взгляд, маловато, – начал он издалека.
– На мой взгляд, тоже, – согласился Кольцов.
– Ну и возьми вон Бушкина. Просится. Я поддерживаю. Он не будет вам лишним, в этом я уверен.
– И я тоже, – опять же согласился Кольцов. – Но – не могу. Он уже давно должен был вернуться к себе на бронепоезд. По сути, он – дезертир.
– Насчет дезертира, это ты, Паша, хватанул через край. Он ни на день не покидал службу, и в этом смысле совесть у него чиста.
– Ну, хорошо. Если честно, я не хочу оставлять Ивана Платоновича одного. Здоровье у него неважное. После Парижа совсем сдал, – откровенно сказал Кольцов. – И еще я там оставил до моего возвращения этого подпоручика. Не хочется оставлять его наедине с Иваном Платоновичем.
– Насчет подпоручика. Ты обязан был обратно передать его в контрразведку.
– Обязан. Но не передал. Так получилось. Пока оставил у Ивана Платоновича.
– Что значит «пока»?
– По возвращении хочу сам разобраться, что к чему.
– Вот что! Это никакие не шутки! За это ты действительно можешь попасть под трибунал, и никто тебя не спасет, – сердито заговорил Гольдман. – Я сегодня же передам его контрразведчикам. Может, из него еще что-нибудь вытряхнут.
– Трясти будут, это я понимаю. Но ничего не вытряхнут. А потом расстреляют.
– А тебе то что, Паша? Ты свое дело сделал. Причем сделал блестяще. И успокойся.
– Успокоиться не могу, – сказал Кольцов. – Я с ним тогда, ночью, еще дважды разговаривал. Давал ему немного поспать и снова будил. Поверь, после меня там контрразведчикам делать нечего. Да и знает он только то, что рассказал. И ничего больше. В армии он всего третий месяц. Как говорится, зеленый, необученный. По профессии – землемер. Дома, в Бронницах, у них было хозяйство, несколько разоренное, но большое. Старики немощные, две сестры – тоже не помощницы в хозяйстве. И так получается, что он – единственный работник и единственный кормилец. Вот и судите теперь, кто он? Враг? А по-моему, обыкновенный юноша, запутавшийся на этих военных перекрестках.
– Ну уж и не друг, – категорически сказал Гольдман. – Ты у него спрашивал, как он оказался в составе той группы? Ну, в засаде? В таких случаях, ты сам это знаешь не хуже меня, посылают только проверенных.
– У вас, Исаак Абрамыч, очень уж устаревшие представления о порядках в нынешней армии. Возникла у Врангеля мысль устроить на пути продвижения Первой конной засаду, и уже на следующий день на плацу стоит строй из тысячи человек. Разбили их на мелкие группы. Нашли кого-то из местных, чигиринских, назначили их проводниками. Объяснили место встречи. Добирайтесь кто как может. Вот и вся история.
– Ну и что ты, Паша, хочешь? – все еще не совсем понимая цель этого разговора, спросил Гольдман.
– Чего хочу, пока не знаю. А вот чего не хочу… Не хочу, чтобы его расстреляли. Не успел он еще ни перед кем провиниться, и перед советской властью тоже. А наши контрразведчики, боюсь, разбираться не станут. Тем более сейчас, когда у них дел выше крыши, когда фронт готовится к решительным боям.
– Интересно рассуждаешь, Павел Андреевич, – похоже, даже упрекнул Кольцова Гольдман.
– Еще совсем недавно я по-иному рассуждал. А сейчас какие-то винтики в голове провернулись. Особенно тогда, в Бериславе, об этом задумался, когда меня арестовали, и я боялся, что Розалия Самойловна добьется своего, и меня расстреляют. Дело шло к этому. Вот тогда я и подумал: все же мы очень расточительны в смысле человеческих жизней. Долгие годы трудно растим человека, вкладываем в его голову нужные знания, верим в то, что он продолжит нашу жизнь, а может, и сделает ее лучше. А потом, особенно не задумавшись, в одну секунду лишаем его жизни. За что? За то, что он думает не совсем так, как думаем мы с тобой. Кончится война, и боюсь, на всей нашей огромной российской земле останется от силы миллион человек. А то и того меньше. Перебьем друг друга.
Гольдман задумчиво почесал затылок, но ничего не ответил.
– Не согласен. Тут, извините, чуток контрреволюционным душком попахивает, – не выдержал, вклинился в разговор Кольцова и Гольдмана стоящий чуть поодаль и прислушивавшийся к их разговору Бушкин.
– Это не контрреволюционный душок, Тимофей, а вполне допустимое преувеличение. Гипербола. Но такие крамольные мысли меня, извините, все чаще стали посещать.
– Так что ты предлагаешь? – спросил Гольдман.
– Отпустить.
– Отпустить? Куда? А ты не подумал, что отпустить его – равнозначно расстрелять. Его завтра же поймают и уж, поверь, без всякого суда и следствия, там же, у дороги, и расстреляют.
– Это я понимаю, – озадаченно согласился Павел. – Его надо куда-нибудь вывезти. Пусть до моего возвращения где-нибудь отсидится.
– Где?
После короткого молчания Кольцов с надеждой предложил:
– Слушайте, Исаак Абрамыч, а может – в Основу? До Павла Заболотного?