— В сорок пять лет. Я хочу сказать, вы чего сейчас ждете? А? — Он позволил фраскати снова лениво набулькаться к себе в стакан. Снаружи пылал и струился дневной римский свет. — Не обманывайтесь, милый мальчик, насчет длинных повествовательных поэм, черт их побери, пьес и прочей белиберды. Вы — лирический поэт, а лирическому дару приходит пора умереть. Как знать? Может, он уже умер. — Роуклифф прищурился на Эндерби над стеклянной флягой фраскати, которая плыла и плясала у него в руке. — Не ждите больше озарений, внезапно снизошедшего безумного вдохновения, Эндерби. Тот стишок, что во всех антологиях, единственный, которым я живу и собираюсь жить дальше, был написан в двадцать один год одному моему дружку, понимаете, Эндерби. Молодость. Единственная стоящая вещь. — Он печально кивнул. Простой символ юности, как в кино, дал оркестровое сопровождение его словам, мелькнув мимо на улице, — девушка-римлянка с высоко поднятой головой, черными волосами и дымчатыми бакенбардами; грудь вздернута, водянисто-текучая талия вроде ляжек животных у Гарри Плафмена. — Да, да, — подтвердил Роуклифф, — молодость. — Выпил фраскати, вздохнул. — Вы не чуете, Эндерби, что ваш дар умирает? Знаете, этот дар присущ юности и ничем не обязан ни опыту, ни знаниям. Фактически, атлетический дар,
— А, — сказал Эндерби, испуганный призраком приближавшейся импотенции, может, даже уже наступившей, —
— Я? — Роуклифф опять выпил. Плечи его спазматически дергались, перемалывали воздух, как спагетти. — Я, Эндерби, разбавлением занимаюсь. Большой мастер. В чистом виде больше ничего не получишь. Вот вопрос: живем мы или частично живем? Или, — сказал он, — может быть, — неожиданно заморгал в убийственном свете перед щелкающими камерами, вскочил во весь рост, отпрянул к стене, как к утесу, вытянул тощие руки, со страшным лицом, — умираем? — Потом рухнул на стол на манер голливудского любителя абсента, но никто из римлян не обратил никакого внимания.
4
— Ну, — сказала Веста, — что же это вы делаете, что себе думаете? И где это вы были? — Эндерби себя чувствовал как бы провинившимся пасынком — единственное ему реально известное чувство, — глядел на нее, повесив голову. Она была великолепна в платье цвета бледно-желтого нарцисса с широкой юбкой, с блестящими гладкими волосами цвета пенни, с летне-медовой кожей, вновь здоровая, глаза зеленые, широкие, грозные; в высшей степени великолепная и желанная женщина. Эндерби сел и пробормотал:
— Понимаете, это все Роуклифф.
Она скрестила обнаженные руки.
— Вы же знаете Роуклиффа, — мямлил Эндерби и добавил в смиренной попытке смягчить преступление из преступлений: — Он во всех антологиях.
— Скорей всего, во всех барах, если я что-нибудь знаю про Роуклиффа. И вы с ним. Честно предупреждаю вас, Харри. Держитесь подальше от таких, как Роуклифф. Так или иначе, что он делает в Риме? Все это звучит для меня подозрительно. Что он вам говорил? Что рассказывал?
— Сказал, лирический поэт все равно что автогонщик; что вы снизошли до брака со мной для того только, чтоб упоминаться во всех биографиях, разделить мою вечную славу и почести; сказал, мой поэтический дар умирает, и что я после этого буду делать. Потом отключился, пришлось помогать выносить его, и от этого мне очень пить захотелось. Потом долго не мог такси поймать, не мог вспомнить названье отеля. И поэтому опоздал. Но, — заметил Эндерби, — вы ведь не говорили, когда возвращаться. Правда? Вообще ничего не сказали.
— Вы отправились с аккредитива деньги получить, — напомнила Веста. — Должны были здесь оставаться, со мной. Прекрасное начало медового месяца, шляться с такими, как Роуклифф, пить и выслушивать ложь о жене.
— Почему ложь?
— Этот мужчина прирожденный лжец. Все время пытается делать мне пассы.
— Когда? Откуда вы его знаете?
— Ох, он был каким-то там журналистом, — объяснила Веста. — Вечно всем мешал да болтался вокруг. Может быть, здесь с кино связан, просто рядом толчется. Смотрите, — очень сурово предупредила она, — впредь без меня никуда не ходите, понятно? Вы просто не знаете света и слишком наивны для жизни. Мое дело за вами присматривать, нести за вас ответственность.
— А
Она чуть улыбнулась. Бутылка фраскати, заметил Эндерби, оставленная им в спальне на три четверти полной, теперь опустела. Веста безусловно поправилась. На улице стоял мягкий ранний римский вечер.
— Что сейчас будем делать? — спросил Эндерби.
— Пойдем поедим.
— Рановато немножечко, правда? Не считаете, что надо выпить чуточку перед едой?
— Вы достаточно выпили.