— Прямо в рифму сказал, — преувеличенно изумился Роуклифф. — До сих пор во многом поэт, да? Только долго ли еще им останетесь, а? — зловеще прищурившись, полюбопытствовал он. — Муза, о Эндерби. Являлась ли вам уже Муза, объявляла ли о заказанном себе билете в один конец на рейс до Парнаса, или где там обитают музы? Долго она пахала на Эндерби, пришла пора Эндерби проститься с примитивной магией и расстаться с ней. Муза, в отличие от Ариэля[107], не воздушный дух непонятного пола, а женщина, в высшей степени женщина. — Тут Роуклифф сморщился, стал очень старым. — Может быть, Эндерби, мне просто не суждено было добиться большого успеха с этой конкретной женщиной по причине, — вам известна причина, — по причине определенного, так сказать, неопределенного отношения к сексу. — Он вдохнул около литра воздуха римского бара. Выпил около сантилитра «Стреги». — Теперь я, Эндерби, знаете, вновь на колесах. С нынешнего дня, если точно сказать. Поэтому, знаете, вам не придется везти меня домой или еще куда-то. За мной из БЕА[108] придут, заберут, отличные ребята. На самолет посадят. Куда я лечу, Эндерби? — Он проказливо ухмыльнулся, грозя пальцем. — Ах, я вам не скажу. Скажу только: далее к югу. Пакетик прихватил. — И, подмигивая, стукнул в правую грудь своего пиджака. — Пусть теперь малыши Марко, Марио, и проклятый пьемонтец, цитируя Мильтона, самостоятельно забавляются. Я со всем с этим покончил, Эндерби. Со всем, — громко объявил он, подчеркивая кулаками по стойке, — покончил, Эндерби. Вы, я хочу сказать, как говорится, свою голову на плечах имейте. Опомнитесь. Поэт должен оставаться один.
Эндерби, надув губы, вылил себе остаток бутылки. По его мнению, Роуклифф ему не вправе советовать жить одному. Вытащил из внутреннего пиджачного кармана клочок бумаги с записями расходов.
— Знаете, — сказал он, — сколько норка стоит? Норка, — повторил он. — Вот тут у меня записано, — щепетильно сказал он. — Одна норковая шуба «Блэк Даймонд»: тысяча четыреста девяносто пять фунтов. Одна накидка длиной до бедер: пятьсот девяносто пять фунтов. Одно пастельное норковое болеро: триста девяносто пять фунтов. Мы сбрасываем со счетов, — предупредил он, — как слишком несущественный для серьезного учета, пастельный палантин за двести фунтов. Мишура, чистые пустяки. — И глупо улыбнулся. — Что, — спросил он, — поэту с деньгами делать, а? Как жить поэту?
— Ну, — сказал Роуклифф, обеими руками схватив новую «Стрегу», словно надо было ее удушить, — знаете, существует работа. Всякая. Только самые удачливые поэты способны быть поэтами-профессионалами. Можно преподавать, писать в газеты, писать титры к фильмам, рекламные плакаты, лекции для Британского Совета или взяться за неквалифицированную работу на фабрике. Многим можно заняться.
— Но, — возразил Эндерби, — допустим, человек ни к чему не пригоден, кроме писанья стихов? Допустим, во всем остальном он дурак распроклятый?
— О, — рассудительно молвил Роуклифф, — по-моему, вряд ли кто-то бывает таким дураком распроклятым, чтоб это действительно имело значение. Ну, я бы на вашем месте отдал все в руки тетушки Весты. Она вас обиходит легко и мило.
— Но, — возразил Эндерби, — вы только минуту назад говорили, чтоб я оставался один.
— Правда, — признал Роуклифф, глядя в «Стрегу». — Ну, тогда все немножечко осложняется, правда, Эндерби? Однако не тревожьте меня своими тревогами, Эндерби, у меня, знаете, своих хватает. Сами разбирайтесь. — Он показался вдруг трезвым, довольно холодным, несмотря на июньский жар. Выпил «Стрегу», преувеличенно содрогнулся, будто принял целебное, но горькое лекарство. — Может быть, — сказал он, — надо было б мне раньше начать покрепче выпивать. Может, я уже умер бы, вместо того чтоб стать мнимым отцом, приемным отцом или пособником незаконного производства на свет «L’Animal Binato», живым, здоровым, почти невосприимчивым к смертоносным эффектам алкоголя. По правде сказать, Эндерби, я решился считать себя конченым, обнаружив исчезновение лирического дара. Можно было б хоть улицы невнимательно переходить, да? Или вместо пропагандистской работы во время войны отправиться добровольцем к более естественной смерти.
— Что, — угрюмо спросил Эндерби, — при этом чувствуешь? Я имею в виду, когда лирический дар исчезает?
Роуклифф взглянул так мрачно, уставился на Эндерби одним настолько желчным глазом, что тот нервно заулыбался.