Надо сказать, сахар в чае я не переношу совершенно. Я был уверен, что Ольга помнит это, и потому подозрение мое тут же переросло в нависшую опасность – стоило мне только распробовать, отхлебнув, противный, как таблетка сахарина, вкус жижи. Видимо, это было что-то посерьезнее элениума, потому что вслед за тошнотворным слюноотделением в моем сознании образовалась неуловимая течь, усугублявшаяся близостью Адской громады – и плотной, как пакля, жарой, уже обложившей город и набившейся во все его помещения.
Это не было контратакой, но атакой, потому что они явно дерзость мою недооценивали и всегда себя вели как вивисекторы: не трогали только потому, что не слишком я был им, невежа, ценен. Но, видимо, вчера у них наконец возникло подозрение, что мне что-то уже известно, и сегодня, когда зверь сам пришел воевать в ловушку, они решили меня поскорей оприходовать.
Тем временем воздух в комнате, обложенной персидскими коврами (узоры их, бычась бредом арабских угроз, внезапно стали резки и выпуклы), подернулся жидким маревом (подобно неоднородностям в преломленье, когда сахар на свет размешивается в чае, или подобно разъеденной зноем ауре асфальтового пригорка), – и в нем, медленно расплываясь, поплыли, становясь все больше похожими друг на друга, дочки-материны лица.
Плыли они в сторону рож.
Бабы заметили, что со мной происходит нечто, так как обе, не скрываясь, вскочили, – когда я медленно, чтоб не разлить, поставил армудик с чаем на стол и подался вперед, но, не в силах встать, откинулся обратно на спинку дивана. Сознание мучительно теряло фокус. Дочки-матери, кривляясь, плыли хороводом. Вновь «Интернационал» подступил мне шершаво к глотке, но так там и застрял.
Далее последовало неизбежное.
– Вам что, не нравится наш чай?!
Я (трудно сглатывая гадость и потому медленней, чем нужно):
– Да если в нравился, так я бы пил. Мне вкус его показался странным, как будто бы в него опущено безумие...
– Ну что-о-у вы, Глеб! Максимум женьшень, стружка корня.
– Что ж, Олик, принеси пачку.
Та п ри носи т.
Читаю: Серпухов, чаеразвесочная... Обложка желтая, отросток корня как отросток, и сказано, что добавляет тонус.
Я вдруг почувствовал, что ноги отнялись.
Ковры еще безумней стали, мебель насупилась, высокий потолок стремительно надвинулся, накренился, качнулся...
Две женщины – одна похожая на другую – сливались в третью, а у той как будто обозначились усы и голос Вениамина Фонарева... Работает он кем-то в республиканском КГБ, и речь его весома, но всегда некстати, и потому немного глуповата. Взгляд мертвый, как у дворника с похмелья. Похож на смертельного врага всего подвижного, в общем – на холодного убийцу. И дело, с которым в комитете отец промучился лет пять в шестидесятых, скорей всего, без его почерка не обошлось...
А мне так дурно, тошно, душно, гадко, я мучался сознаньем, которое «Титаником» ко дну, ко дну сейчас стремилось, получив пробоину от гнусного коварства, и рыбы крупные серебряной цепочкой, как в детстве после солнечного бреда на сумеречной глубине, лениво огибая усатый силуэт, подались в сторону балкона, выплыли на воздух...
Осадок марева степенно поутих, фокус прояснился, передо мной: физиономия допроса.
Я с самого начала догадывался, что кончится все плохо, но оказалось еще хуже, потому что все еще только начиналось. Вениамин Евгеньевич скорбно закрыл ладонями лицо и так сидел напротив долго. Сидел, ссутулившись, поставив локти на колени: как сидят над могилой, оплакивая человека.
В таком положении он находился слишком долго, чтобы я не пришел к выводу, что он подсматривает меня сквозь щелочку в толстых, как у слесаря, пальцах. От этого я совсем уж чуть не умер.
Дочка и мать теперь разделились и стояли архангелами дознанья за его спиной. Мне захотелось присоединиться к ним третьим, только бы исчезнуть с дивана из-под невидимого взгляда. Но ноги не слушались, словно затекли до бедер.
Наконец Вениамин, проведя мучительно вниз, отнял от лица ладони и протянул мне на них свое лицо. Я взял машинально, но тут же, обмерев, подавившись ужасом, сбросил влажную шкурку на столик.
Хватило сил посмотреть. Лицо оказалось носовым платком, которым он утирался.
– Вы взмокли, промокните лоб, – участливо предложил полковник.
Оленька тоже решила проявить чувствительность. Она с готовностью подалась ко мне со своим – свежим – платком, спасая от брезгливости. Я же решил, что платок пропитан эфиром, и отшатнулся, защищаясь отставленной рукой.
– Оставьте его в покое, – выкрикнула Ада Львовна.
Вот от нее я сочувствия никак не ожидал... Я тупо-никчемно смекнул, что эксперимент с Ольгой провести мне, увы, не удастся.
– Ну что ж, приступим, – сказал Вениамин Евгеньевич. – Что вам известно о вашем прадеде Иосифе Дубнове?
– Только то, что мой прадед носил это имя.
– Ну, для нас это тоже не новость.
– Догадываюсь...
Вениамин поглядел не на меня, но куда-то внутрь – так смотрит удав на съеденного кролика, который попробовал пошутить.