В Таунсвиле я с переменным удовольствием осваивала творчество Диккенса. Прочла романы «Оливер Твист», «Дэвид Копперфилд», «Николас Никльби», «Лавка древностей», «Повесть о двух городах», «Холодный дом». Но «Большие надежды» остались вне конкуренции. Эта книга не могла мне надоесть. С каждым разом я находила в ней все больше нового. Естественно, для меня там очень много личного. До сих пор признание Пипа:
Если углубиться в текст, то можно увидеть, что в восемнадцатой главе Пип принимает решение больше не возвращаться к прежней жизни на болотах. У меня подобное решение созрело намного раньше. Когда я, еще перепуганной чернокожей девчонкой, не оправившейся от страшного потрясения, увидела из иллюминатора зеленую Хониару, ко мне пришло понимание, что возврата к прошлому не будет.
Моя мама осталась среди всего того, что я пыталась забыть. Мне не хотелось вычеркивать ее из памяти. Но всегда была опасность, что меня станут раздирать другие воспоминания. Что я опять увижу карателей и почувствую запах материнского страха, будто она и сейчас стоит рядом со мной — на автобусной остановке или в библиотеке.
Но порой я ничего не могла с собой поделать. Не могла запереть дверцу того маленького закутка у себя в голове, куда ее поместила. Мама жила в нем по своим часам и в любой момент могла нагрянуть без предупреждения. Распахнуть эту дверцу и хлопнуть себя ладонями по бедрам, словно спрашивая: «Боже милостивый, это что ж ты удумала?» А я-то всего лишь заглянула в парфюмерный отдел. Вот и все. Или краем глаза покосилась на презервативы в застекленной витрине за спиной у кассирши. Такие вещи пока не входили в мой мир, но я уже понимала, что это время не за горами.
А порой мама появлялась там, где и следовало ожидать. Как-то раз в отделе нижнего белья рядом со мной оказались мамаша с дочкой. Мамаша зарылась в бюстгальтеры, как свинья в патоку. Хватала один за другим и размахивала перед кислой физиономией дочки. Девушка скрестила руки на груди, чтобы отгородиться. Она наотрез отказывалась играть с матерью в эти игры. Скрещенные на груди руки поставили непроходимый заслон материнским советам.
Ни эту девушку, ни ее мамашу я не знала. Но сразу поняла, что между ними висит напряжение. Безмолвное, но сильное, как изреченное слово; невидимое, но прочное, как стена.
Я зазевалась — и получила по ногам проулочной детской коляской. Сзади на меня завопил белый мальчуган.
— Извините, — сказала мне его мать.
Так я и бродила по миру матерей с детьми — как по зоопарку, с удивлением и опаской.
Старшеклассницей я победила в городском конкурсе по английскому языку и литературе. Меня пригласили на сцену для вручения почетной грамоты, и я, повернувшись к залу в ответ на аплодисменты, увидела отца, который вскочил с места и вскинул руки. Он был до смешного счастлив. В его глазах я стала чемпионкой. Он так и прозвал меня: «Чемп». Когда к нам приходили гости, он вытаскивал меня из комнаты и предлагал: «Задайте ей любой вопрос по Чарльзу Диккенсу».
Он так мною гордился. У меня не хватило духу рассказать ему про мистера Уоттса. Не хотелось лишать его иллюзии, будто это он сам меня так воспитал.
Я окончила квинслендский университет. На втором курсе, в начале третьего семестра, отец прилетел ко мне в гости. Я поехала его встречать и, к своему изумлению, увидела рядом с ним женщину, которая раз в неделю приходила к нему делать уборку. Звали ее Марией. Она была родом с Филиппин и по-английски объяснялась с трудом. Сейчас она шла по гудрону под руку с моим отцом. На лбу у нее проступил пот. Заметив, как нервничает отец, я по-детски успокоилась. Он не разлюбил свою Матильду.
Но после того как Мария переехала к нему жить, все стало по-другому. Она старалась. И даже слишком. Хотела, чтобы я ее полюбила. Но я не могла относиться к ней как к матери. Мария попросила меня рассказать ей о маме. Призналась, что отец с ней не делится. Мне было приятно это слышать.
Мама осталась в воспоминаниях, которыми не делятся направо и налево; а кроме того, любое упоминание о ней переносило нас мыслями на остров, но ни мне, ни отцу не хотелось туда возвращаться. Мария понимала, что не сможет заменить мне маму, но когда она попросила ее описать, я только и смогла ответить:
— Она была очень храброй, самой храброй, и еще… все время ругала отца.
Мария рассмеялась, да и я улыбнулась, потому что меня оставили в покое.
Меня иногда спрашивают: «Почему именно Диккенс?» — и мне всякий раз слышится в этом вопросе незлобивый упрек. Я указываю на ту единственную книгу, которая открыла мне другой мир, когда я в этом отчаянно нуждалась. Она же дала мне друга — Пипа. Она показала, что можно влезть в чужую кожу, как в свою собственную, даже если это белая кожа, принадлежащая пареньку, который жил сто семьдесят лет назад в диккенсовской Англии. Если это не волшебство, то что же?